Тонкая нить - Наталья Арбузова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лет в 45 я однажды отвела глаза билетерше и прошла на вагнеровскую «Валькирию» вообще без билета. Один и Брунгильда вылетели на клубящуюся туманом пустую сцену навстречу друг другу с серебряными копьями наперевес и возгласили, как серебряные трубы. Стоило пойти и на большее преступленье ради этого.
В жертвенной молодости я была вроде Митьки. Тогда я училась на мехмате университета. После успехов Понтрягина туда приняли несколько человек слепых. Я с ними ежедневно занималась, а геометрию объясняла, стуча в стенку согбенным пальцем. Так себя и помню, мальчиком-поводырем, или же Миньоной, как вам будет угодно.
Московский фестиваль молодежи и студентов открывался в тот год, когда я поступала в университет. В клетчатом платье собственного шитья с кривым воротом, с венком из косы – я прорывалась на открытье фестиваля с рассвета. Ехала под сиденьями какого-то грузовика. Несла кому-то какие-то обручи. Отвечала на все вопросы: «нос компрандос», придумав эти слова на месте. Часов шесть-семь ушло на преодоленье всех заслонов. И вот стою с разноцветными гостями фестиваля на поле, перед трибунами. Кругом летают голуби, я громко пою и очень хочу есть. С трибун бросают хлеб голубям, я его подбираю с газона и ем.
Помню себя все время идущей, поющей и голодной. Вот иду пешком в Пашков дом, на холме и в сирени, и на долгий весенний день зарываюсь носом в книги. Там, мой прилежный к книгам читатель, был читальный зал ленинской библиотеки для школьников. Вот слушаю музыку под чужими окнами – шарманщик наоборот. В нашем доме, к добру или к худу, нет радиотарелки. Мать моей бывшей одноклассницы, поступившей в хоровое училище на Якиманке, где я постоянно ошиваюсь, подкармливает меня и возит с собой в деревню. Как ты увидишь, мой умиленный читатель, не она одна. Моя же бедная мать чувствует себя в советской действительности растерянным зверем в клетке, который то не кормит детенышей, то таскает из угла в угол.
Все отрочество и всю юность я пропела в хорах, получая от участия в слиянии человеческих голосов неизъяснимое наслажденье. Будь я немкой, быть бы мне в певческом ферейне. А так я ходила конечно же пешком на Большую Полянку в особняк – дом пионеров. Наш хор таскали через дорогу в райком петь песни Вано Мурадели на открытии партийных конференций. Потом за кулисами кормили бутербродами. Отдав кесарю кесарево, затворясь в своем особняке, мы пели Гречанинова и Чеснокова. У нас был умница руководитель Анатолий Александрович Луканин. Меня он любил за любовь к своему делу. Встретив через годы в консерватории в хоровом концерте, целовал мне руки. Как вообще русская жизнь похожа на русскую литературу, именно так, а не наоборот. «Моей любезной ученице Елизавете Калитиной!» Мне любо, что я Наталья Ильинична. Наташа Ростова была Ильинична – отец ее был граф Илья Андреич. Споем же квартет в ее честь! Давно уж приметила, что всякий русский человек есть один из братьев Карамазовых. Я – Дмитрий Карамазов, мой сын Митька – Алеша Карамазов, сын Андрей – Иван Карамазов.
А на фортепьяно-то я по нашей нищете не училась. Учительница пенья позволяла мне играть одним пальцем. Учительница же литературы Неонила Матвеевна Павленко водила меня в буфет, кормила сметаной и винегретом. Она же доставала мне бесплатные путевки в пионерлагерь завода-шефа. Благодаря ей я впервые выехала из города. Вспомните леонид-андреевского мальчика из парикмахерской! Вот, Господи, мои учителя напитали меня аки ворон Илию пищею духовной и телесной. Дай моей книге жить во времени ради вящей их славы!
В школе меня били по подозрению в еврействе. Позднее мой второй по счету муж, выгораживая меня перед своими родными, говорил, что вот де и на Белорусском вокзале портреты героев Бородинского сраженья все похожи на меня. Непролетарский тип воспринимался как нерусский. У меня была своя палачка – лютая девочка из барака, с пронзительными глазами в ободочках, вожак волчьей стаи. Спасенье пришло неожиданно. Однажды мы с одноклассницей спортсменкой-юниоркой Лилькой Вахитовой стащили в кабинете юннатов и съели гидропонный огурец, после чего проворно вылезли по водосточной трубе из окна второго этажа. Буйная Лилька меня зауважала и не захотела более терпеть униженья хорошего человека. Она подкараулила один на один мою мучительницу, затащила к нам в класс, избила, не оставив живого места, и примолвила, за что наказует. Мои страданья прекратились. Однако антисемитизм я испытала на собственной шкуре и шкурой же помню. Я не позволяю никому ни малейшей антисемитской ухмылки. На работе к нам в комнату являлась комсомольская секретарша: «Позовите, как его, не выговорю, Ай-зен-штад-та!» Я прицеплялась к ней: «Скажите – мы из Кронштадта», и не отвязывалась, пока та не говорила. «А теперь скажите – позовите Айзенштадта». Комсомольская богиня ретировалась от греха подальше.
Кстати, мать не терпела антисемитизма. Она говорила: «Это неблагородно!» – что в ее устах было самым сильным ругательством. Потом обязательно вспоминала Левитана и Рубинштейна. В самом деле, в прежней России еврей мог креститься и получить равные со всеми права. В советском же государстве – никоим образом. Я видела официальный советский антисемитизм, ограниченья в приеме на работу и все такое прочее. Видела также и то, что при всех ограниченьях еврейская группировка переигрывает русскую пролетарскую в борьбе за место у советских и постсоветских кормушек. Еврейская туфта как примечательная разновидность советской туфты заслуживала бы отдельного описанья. Но старые русские в свалке не участвовали, и я только руками разводила на проделки своих любимцев.
Старых-то русских практически не осталось. Их так крепко проредили – колос от колосу не слыхать человечьего голосу. Выжили в основном колаборационисты. Племянник Сережа Скурский недавно взвыл по телефону: «Мне сорок лет, я поседел, и я не видел себе подобных». На что я ему отвечала, что мне пятьдесят семь, и я все их потратила на те же поиски. Я всю жизнь сражалась с одиночеством, как белая козочка господина Сегюра всю ночь дралась с волком. Я швырнула в бой все свои войска, и все они были разбиты. Я искала днем с огнем, я сбила себе ноги и практически ничего не нашла. Но я видела такой плакат. Напечатано без пропусков НЕТВЫХОДАНЕТВЫХОДА без просвета на весь лист. Если же приглядеться, в одном месте напечатано раздельно: НЕТ ВЫХОДА. Это и есть просвет. Выход есть, его надо искать.
Война, мать стоит в очереди, я падаю в обморок на пороге булочной. Женщины снимают со своих краюх довески величиной с наперсток и отдают мне. Мы весь день набиваем папиросы. Отец, заводской инженер за шестьдесят, по вечерам меняет их на хлеб у Даниловского рынка. Там стоит черный ворон – в моей памяти длинный и худой маленький автобус. Мы дрожим за отца каждый вечер. Работаем при коптилке, моя задача – засыпать табак в машинки. Мать поет ангельским голосом: «В храм я вошла смиренно Богу принесть моленье, и вдруг предстал мне юноша, как чудное виденье». Тени матери и сестер качаются передо мной на стене.