Тонкая нить - Наталья Арбузова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зима стала накрепко и стояла насмерть. Поначалу Антон Ильич часто звонил Нине, потом реже. Во сне видел шапку снега на березовом пне и узкие следы вокруг. Саня вышел из больницы весной – хромой и темный с лица, будто бес из преисподней. Пришел и отец из тюрьмы – Зинаида как в воду глядела: обладатель двуспальной спины сдержал обещанье… Что ж, это в порядке вещей… у преступников своя этика. Стоял апрель. На участке Троицкого вылезли синие пролески – брал их у Кригера, вместе с ландышами, фиалками, барвинками. Впору пересаживать обратно к Антону Ильичу, в его поруганный палисадник, похожий на пустыню аравийскую. Ежик кригеровский теперь жил у Троицкого, Кригерова сорока там стрекотала. Березовая роща за домами по ту сторону улицы робко зеленела. Живое оживало. Изодора встретила Антона Ильича серед бела дня, улыбнулась застенчивой улыбкой. А там, к лесу, на фоне ржавого подъемного крана, маячил Кирилл Семенов.
Чурки живучи… а я таки пробрался поздно вечером в сад Троицкого – сфокусировал излучатель на темной фигуре, сидящей у развалин гаража. Тут сзади на меня кто-то навалился и голосом Антона Кригера прошипел в ухо: жестянщик поганый! В ярости отнял игрушку, метнулся, размозжил о пень. Поперек пня, закинув голову, лежала девчонка… дочь Маматовых… это не входило в мои планы… я близорук… нет, даже не она… вообще неизвестно кто… в ужасе бежал.
Послушай меня, Изодора… я Нину почти забыл. Тебя из нежити создал, назвал и одушевил. Мы злая несметная сила, а вы молчаливый лес – у нас топоры да пилы, у вас всё шелест да плеск. Тебя уже дважды убили. Чего от людей ты ждешь? Скорей выбирай стихию, в которую перейдешь.
Бабушка моя пела на выпускном вечере в пансионе:
Не слышно на палубах песен,
Эгейския волны шумят.
Выходя замуж, она обещала учителю, что пения не бросит, но тот махнул рукой: «Vous chanterez avec vos enfants». И теперь, в темный вечер 44-го года, уже моя мать поет над моей кроваткой:
Улетел орел домой,
Солнце скрылось под водой,
и я повторяю, засыпая:
Улетел в Орел домой.
Я твердо знаю, что мой дом в Орле, где я никогда не была, в прежней России, которой я не застала. Эта московская квартира без ванной, с арками-проемами вместо дверей в жутковатой пятиэтажке кооперативной застройки 29-го года – моя темница. Отворите мне темницу, дайте мне сиянье дня. Дома наши назло неведомо кому поставлены косо по отношению к бедной Малой Тульской улице. Рядом с нами – Даниловский монастырь, там детприемник, и Донской, там тайные захоронения расстрелянных. По ночам на стенах наших домов – тени фигур, подсвеченных промышленными печами Нагатина. Вот гигантский кочегар с лопатой, ну чисто черт в аду. В подъезде у нас висит перечень всего, что запрещено там делать, и я читаю его по складам.
Не то с пятого этажа, не то из прежней жизни порой спускается Владимир Иваныч Чагин – архитектор, благородное лицо, благородная осанка. Я немею от счастья и прячу за спину измазанные руки. Он – недоарестованный, его брали и выпустили. Дочь выкупила, как в сказке про аленький цветочек. Вышла замуж за ненавистного человека, который имел власть вызволить отца и действительно вызволил. Такой Владимир Иваныч тут в единственном экземпляре. Над нами пляшут соседи Клыковы, занявши квартиру супругов Розенберг – на кого сами донесли. Моя мать безбоязненно объясняет нам с сестрами вслух: дети пришли из школы, их уже ждали и отправили в детдом. Или предупреждает о том, что может случиться? Голодными водит нас мать по бульвару, учит с голоса Евангелию. Голодными кладет в постель, крестит, рассказывает о развеянной по ветру прежней России и поет пленительным голосом.
Мать живет в прошлом, и я лучше знаю топографию Орловского уезда, чем нежели окрестности Даниловского рынка. Засыпая, я думаю в простоте, что прежняя жизнь в неприкосновенности цела там, в Орле, все умершие живы и все скитальцы в сборе. Расстрелянный в 38-м году дед сидит там в легендарном кресле Киреевских и пишет размашистым почерком на личной бумаге с гербом в углу. В столе его лежат подлинные письма Пушкина и Жуковского. Он – последний владелец имения Киреевских под Орлом, в семи верстах по Наугорской дороге. Если идти по ней пешком и спрашивать, как в сказке Перро, кому принадлежат эти поля, жнецы ответят, снявши шапки: «А вот барину Валерию Николаичу». Идиллия.
Дед – типичный земец: мировой судья, предводитель дворянства Орловского уезда, член городской думы, член комитета попечительства о народной трезвости (sic!), директор народных училищ, попечитель приюта для престарелых и прочая, и прочая, и прочая. В Орле у него дом напротив цирка. Друзья на пари посылают письма с таким адресом: «Орел, Прыжку (прозвище одной из дочерей), напротив цирка», и письма доходят. В доме квартирует Великий князь Михаил Александрович, командующий Черниговским гусарским полком. Ради того Борисоглебская улица при подъезде к дому заново вымощена и освещена на городской счет.
Сейчас в дедовском имении Дмитровском, моем игрушечном раю, идет 1910-й год, стоит июнь. Дед любовно занимается землеустроеньем, и дело ладится. Он вернулся, оживленный, с полей, отдал поводья, вошел в дом. Бабушка, умершая в Орле при немцах, отдает последние приказанья повару Феде, тот подпирает притолоку могучим плечом. В гостиной вся молодежь семьи, и с друзьями. Идет репетиция домашнего спектакля. Милые тени из элизиума. Одни легли на полях гражданской войны – в том, в лебедином стане. Иные спят на русских кладбищах Европы. В стороне одна Вера Валерьевна, маленькая поэтесса серебряного века, скончавшая свои дни в психиатрической больнице в Калязине – не от хорошей жизни. С веранды заглядывают в матросках младшие, только что отпущенные домашним учителем – моя матушка с братом чуть постарше. Но безжалостные актеры до поры выдворяют их с таким напутствием: «Подите посмотрите, нет ли вас в другой комнате». Пожалуй, это единственное, что омрачает светлую картину моего рая.
Вдруг рай моих детских снов рушится, точно карточный домик. Дедова семья уж не живет ни в Дмитровском, ни в Орле в доме с веселым адресом «Напротив цирка». Иных уж нет, а те далече. В Дмитровском поселилось совхозное начальство. Была у зайчика избушечка лубяная, а у лисы ледяная. То, что осталось от семьи, ютится в чужом доме на окраине Орла, но с выходом в прежнюю жизнь, на Наугорскую дорогу. Вера Валерьевна всё ходит по ней и пишет печальные стихи:
Он ждет, наш старый дом в уборе изумрудном
Под пенье тихое и мирное дроздов,
Когда вернемся мы в сиянье лета чудном
В аллеи стройные покинутых садов.
Когда, когда, когда – вздыхает равномерно
Бессонный маятник прадедовских часов.
Вот прилетят весной! – пророчествует верно
В открытое окно хор птичьих голосов.
А старый дом стоит, не ведая измены.
Чужие жители его не осквернят.
В вечернем воздухе как дым белеют стены
И пологом висит зеленый виноград.
Теперь пришел мой черед. Проживши жизнь во внутренней эмиграции, я вьюсь мыслью над родным берегом, над родным пепелищем, ища в светлых водах отраженье прежней жизни. Жду и не дождусь, когда встанет из зачарованных вод сокрытое в них – не то прошлое, не то будущее. Из моих двоих сыновей Дмитрий унаследовал черты лица Валерия Николаича. Из моих внуков Вера Дмитриевна похожа на Веру Валерьевну. Недавно она выходила со мною из церкви в селе Андреевское. Обернулась, склонилась в гибком поклоне, положила наземь длинную руку всей тыльной стороной ладони и устремила на церковь такой сфокусированный на бесконечность взгляд, будто видит вдали встающий град небесный. Хотела бы я заглянуть вместе с нею в будущее. Узнать, ради чего мы претерпевали свою трудную жизнь, ради чего укладывали спать несколько поколений в различной степени голодных детей. Да полно риторики, я сейчас могу ответить – чтобы протянулась тонкая нить через широченную пропасть плохих времен до сияющей славы России.