Тонкая нить - Наталья Арбузова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Горсточку русских сослали
В страшную глушь за раскол,
Волю да землю им дали,
Год незаметно прошел,
и так далее —
Воля и труд человека
Дивные дивы творят.
Конечно же, мы были там не нужны. С тем объемом работ, что имелся в наличии, отлично справились бы жители аула Комсомол, если бы были дееспособны. Но они весь день предавались чисто восточному созерцанью какой-нибудь дохлой собаки посреди улицы. У них было штук пять комбайнов. То есть работал все время только один – немцев Эрика с Эрной. Сменяя друг друга, они караулили по ночам свой комбайн от разворовыванья на запчасти, потому что казахи давно растрясли от своих машин все гайки. Иногда, собравшись с силами, в поле выходил еще один комбайнер – русский. Он-то и давал нам работу на копнителе, а немцы управлялись сами. Надо было торчать весь день на высоком тряском помосте и лишь изредка нажимать на педаль, выплевывая копёшку. Напрашивается мысль, ужели нельзя было сделать в кабине водителя эту педаль и зеркальце – следить за наполненьем копнителя? Так я в школе работала на зловонном заводе плавленых сыров, отгребая сырки от расфасовочного автомата школьной линейкой. Тогда я задавалась мыслью, почему нельзя в автомате сделать такую отбрасывающую сырки гребенку. У меня все-таки отец инженер с немецким образованьем.
Однако ж скоро и целинных землеустроителей посетила дельная мысль. Лампочка Ильича должна загореться в ауле Комсомол – лучше поздно, чем никогда. Из нас, ста человек, отобрали четверых самых ретивых, и меня в том числе. Мы вели линию электропередач вдоль аула. Не вдруг вырыли мы ямы для столбов, но всё равно больше четырех лопат не наскреблось. Ямы были узкие, в них вели нами же прорубленные ступени. Впечатленье было довольно жуткое, когда лишь голова оставалась на поверхности. И спускаться по тесной земляной лестнице было жутко, будто сходишь в собственную могилу. Потом ставили столбы, громко ухая. Дальше я в кошках лазила на них, натягивая провода – кошки были одни. Наконец, мы вчетвером же резали кирпичи из дерна и строили электростанцию, а попросту говоря клали сарай для движка. Получилось, и даже довольно ровно. Если меня посадят в тюрьму, у меня есть профессия.
Иссякла какая ни на есть работа, давно лег снег, а нас забыли и всё не вывозили. Молодой университетский преподаватель, возглавлявший пять-шесть разбросанных вдали друг от друга студенческих отрядов, привез к нам местное партийное начальство, чтобы показать наше бедственное положенье. Кивая пальцем, подозвал он меня, представлявшую собой зрелище наиболее вопиющее. На мне было легкомысленно взятое с собой за неимением куртки подростковое пальтишко. Рукава доходили до локтя, карманы же въехали столь высоко, что тщетно пыталась я спрятать в них обветренные руки. Аксессуары были подстать. Партийный казах посмотрел на меня, и жесткий взор его смягчился состраданьем. Он дал команду выдать нам телогрейки. Так товарищам моим был прок от меня.
Вот я уже замужем, как грозилась, вселяюсь в общежитье. Дежурная с этажа требует предъявить свидетельство о браке. Это первый этаж «за кордоном». Остальное все поделено на мужскую и женскую зону, и их друг к другу не пускают. Отец, поставь его, Господи, у престола Твоего, носит мне, вечно голодной, огромные оковалки ветчины. Эту ветчину и его, старого и печального, вспоминаю с нежностью.
Кругом шумит нескончаемый фестиваль. Вот Сирия от кого-то отделилась – во дворе весь день колоритный хоровод в бедуинских головных уборах. Вот полетел в космос Гагарин, из открытых окон двадцатиэтажного общежитья несется дружный крик, мимо нас летят смертоубийственные бутылки. А в соседнем блоке живет настоящий Ротшильд, в буквальном, а не в переносном смысле – из семьи Ротшильдов. Я на него глазею исподтишка.
Когда родились мои дети, мне велели открыть глаза, посмотреть и сказать вслух, кто у меня родился, чтобы я потом не спрашивала того, чего не было. При этом акушерка трясла надо мной моими бедными малютками, держа их за ноги в двух руках, как цыплят. В тот же вечер у меня сделалась жесточайшая горячка, я впала в бред на много дней, а встала лишь через месяц. Живи я несколько раньше, помереть бы мне родами как пить дать. Мне следовало поставить памятник изобретателю пенициллина, как то сделали испанские торерос. В бреду мне все чудилось, что летит нечто низко над землей и всем высоким срезает головы. Бред сей не лишен правдоподобия.
После рождения детей меня, как истинного люмпена, или даже провозвестника хиппи, опекают работницы мусоропровода. Они стирают выброшенный иностранцами шерстяной трикотаж, распускают во время своих дежурств, а потом вяжут моим сыновьям носочки и шапочки. У них своя легенда о моем страшном исхуданье во время горячки: «Вот как извелась над детьми. А такая ли была! Любо-дорого!» Я работаю в университетской библиотеке, чтобы купить детям шерстяные костюмы. Наконец, деньги у меня в руках, я еду в детский мир. Стою на автобусной остановке, и вдруг – о радость! – подходит двухэтажный 111-й автобус. Я влезаю на второй этаж и от восторга при выходе оставляю там кошелек.
Вот мать едет ко мне в обыкновенном 111-м автобусе. А надо вам сказать, что на шпиле университета живет сокол, ему там нравится. И вот за 111-м автобусом летит голубь, преследуемый соколом. Водитель быстро открывает дверь, впускает голубя, но никак не сокола. Голубок поехал, а сокол летел позадь автобуса и клювом бил в стекло.
Вот уж я и развожусь, не окончив еще университета. Мать моя при таком известье всю ночь стоит передо мной на коленях, как вдова перед скупым рыцарем. Она то принимается читать по-английски из Байрона на этот случай, то вспоминает вдруг, как меня во чреве ее бодал бычок в деревне Ржавки. Да и цыгане там стояли в то лето, и беременем она каждый день глядела на их кибитки. Приискивает не то объясненье, не то оправданье варварскому моему свободолюбию. Бедная матушка не видит того, что кругом меня все гнет, все стесненье. Что меня вышибет из колеи – было ясно еще в школе. Под утро она проклинает меня и не велит возвращаться домой из общежитья. А комсомольское бюро меня тягает само собой.
Никто в жизни, о мой сострадательный читатель, не обижал меня столь сильно, как я сама себя своим махровым неведеньем и упорным нежеланьем руководствоваться чьим бы то ни было опытом, кроме своего собственного. Но все же не бойся, Манон Леско из меня не получится, и никто не вышлет меня в колонии. Мне предстоит пройти свой путь, не менее достойный назидательного описанья. И вот я распределяюсь как иногородняя. Коли ты, мой читатель, не знаешь, что такое распределенье, изволь, я тебе объясню. Это предписанье человеку, получившему бесплатное образованье, в обязательном порядке отработать три года там, где ему укажут. Иначе он может быть лишен диплома. В частности, над математиками вечно висела угроза распределенья в так называемые «почтовые ящики» или, как теперь сказали бы, в оборонку – военные организации, коих они избегали, как могли. Меня чуть было не услали в Минск, но в последнюю минуту подобрала нефтяная шарашка, которой я очень благодарна. Обещали дать какое ни на есть жилье. Однако обещанного три года ждут, а пока меня по суду выселяют из общежитья и вешают мне на дверь гигантских размеров висячий замок. Но у меня не заперто окно, и я влезаю в него, благо первый этаж. Иностранные студенты услужливо подают мне детей.