Соучастник - Дердь Конрад
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
17
К офицерской форме полагается денщик и чистка сапог. Петрушка в основном валялся в землянке и давил вшей, которых в изобилии добывал из швов на своих штанах. Он был, как все молодые парни, сладкоежка, и, если я не мешал ему объедаться мармеладом и печеньем, он тоже проявлял человечность и высасывал лишь половину моей водки, остаток же не разводил водой. Когда я ругал его последними словами, у него портилось настроение, но перед красноречием он не мог устоять. «Ради Христа, Петр Егорыч, да помой же ты ноги! Хорек, и тот помрет страшной смертью, если тебя понюхает. Пойди-ка в окоп да сними сапоги: если подует восточный ветер, увидишь, немцы противогазы наденут». Петрушка набирал снега в наш тазик для умывания и, словно садясь на электрический стул, совал туда ноги. И молился — так, чтобы я тоже слышал: «Спаси и сохрани, Господи, от бодливой коровы да от капризного хозяина!»
Однажды я не выдержал и возмутился: «Петр Егорыч, мне ей-богу денщик не нужен, а ты — уж совсем ни к чему!» На что он покраснел и нанес мне удар в самое сердце: «Полгода я твой храп слушаю, сколько мук мученических вынес, а теперь, когда наконец научился спать рядом с тобой, ты меня прогонишь?» «Ладно, Егорыч, грешен, не сердись на меня, лучше сбегай в офицерскую столовую за бутылкой, одессит-то с утра еще звал». Услыхав радостную весть, Петрушка забыл про свои обиды: «Будь ты просто бес, Николай Андреич, еще бы куда ни шло. Но ведь ты — бес с выкрутасами, а меня за то, что тебя терплю, к лику святых надо причислить». Я сдался: «Будь ты моя жена, Петр Егорыч, страшнее тебя не придумать бы: до тех пор свое гнешь, пока не окажется, что ты полностью прав».
Еврей-одессит в самом деле передавал сегодня: «Пускай Мойше, пьянь мадьярская, за бутылкой приходит». При посторонних он называл меня — товарищ капитан; но, если мы были одни, я становился Мойше, как он сам и как любой единоверец. Он объяснил, почему взял в жены православную: «Ты знаешь, еврейка всегда плачется: то болит, это болит, к врачу ей надо, и ты ни о чем больше думать не можешь. А если на русской женился, все совсем по-другому: православная баба всегда плачется: то болит, это болит, к врачу ей надо. Только кого это интересует?» Кого интересует? Он был герой на словах, а в жизни — чистой воды подкаблучник. Светке своей он ежедневно писал по два письма, подробно информируя ее о состоянии дел на складе: мыло хозяйственное поступило, зато беда, нитки кончились, и все такое. Фотографиями широкоскулой, плосконосой, с короткими волосами, с ямочками на щеках Светки он оклеил всю столовую и, проходя мимо, целовал их. Когда жена однажды приехала его навестить, он, желая порисоваться перед ней, кидался на каждого входящего офицера, высыпая на них кучу бородатых анекдотов и старорежимных одесских острот. Светка с загадочным видом стояла возле прилавка, стряхивая крошки с черной, курчавой мужниной бороды. «Моисейка, миленький мой, да помолчи ты! Я верю, что ты умный, верю, даже если ты не говоришь ничего».
18
Наш командир был казак от бота: усы до ушей, мог вскочить на коня в галопе, с гармошкой в руках, наяривая плясовую. Стоя на седле, выпивал пол-литра водки, даже не пошатнувшись. Пожалуй, и пышногрудых, смешливых девок-санитарок он охотнее всего укладывал бы под себя прямо на своем воронке с белой звездой во лбу — если бы тех не тянуло больше на матрац, набитый настоящим конским волосом, рядом с раскаленной командирской буржуйкой. Через двадцать лет стал он знаменитым советским политическим деятелем; напыщенные, скучные речи, которые он читал по бумаге, ничем не напоминали его в молодости. Но когда он, во главе большой делегации, приехал в Будапешт, что-то, видно, еще оставалось в нем от прежнего лихого вояки: недаром же он сразу стал разыскивать меня, хотя ему и не советовали этого делать: ведь я только что во второй раз вышел из тюрьмы.
Разыскал он меня тогда точно так же, как и годами раньше, спустя год после войны. Я проводил какое-то дурацкое совещание; вдруг входит солдат в форме НКВД, с автоматом, с малиновыми петлицами, и прямиком к столу: прошу следовать за мной. Политические мои соперники лоснятся от счастья; а едва дверь за мной затворилась, принимаются ненавидеть друг друга: кто займет мое место? У подъезда — велосипед. Солдатик вежливо, но решительно просит меня сесть на багажник и очень советует не убегать. О том, куда мы направляемся, молчит. Но когда он выдохся — я все-таки был тяжелее, — я предложил поменяться местами, и хорошо, если он все-таки же скажет, куда мы едем. Он назвал ресторан с садом в Городской роще; я слегка удивился. В районе цирка и зоопарка появилось еще несколько подобных странных пар на велосипедах. При входе в ресторан стоял часовой; меня проводили внутрь, и тут я все понял. Бывший мой командир, восторженно матерясь, обнял меня. Он в Будапеште проездом — и, чтобы немного развлечься, решил собрать друзей, на такой случай снял ресторан, а заодно и карусель напротив. Когда огненная палинка уже вовсю играла где-то между нашими головами и щиколотками, он пригласил нас пересесть на несущихся по кругу, под мелодию венгерского вальса, красных и золотых деревянных коней. Карусель кружилась без остановки, на нее бесплатно прыгали большерукие, большеногие влюбленные пары, бродившие под руку в Городской роще. Под звуки механического фортепьяно скакали и мы с моим командиром, словно летя в атаку, подгоняя лошадок, свежевыкрашенных по случаю первой годовщины освобождения. «Здорово мы это устроили, Колька! — вопил командир. — Дай руку, брат!» Благоухая сливовицей и зеленым луком, держась за руки, радовались мы долгожданной свободе, которая в тот вечер, полный скорлупы от тыквенных семечек, сахарной ваты, медовых пряников, в тот вечер, пропахший жирной жареной колбасой, звенящий медными тарелками и смехом, точно так же кружила голову, была такой же веселой и пестрой, как карусель.
19
Новая наша встреча, через двадцать лет, получилась далеко не такой удачной, хотя бывший мой командир выгнал из зала всех посторонних, кроме одного телохранителя. Выпив несколько стопок водки, он грустно пощупал свой огромный, лежащий на коленях живот. Попробовал было запеть, но голос у него стал скрипучим. Куда делся тот ладный казак, который мало что знал о мире, но не упускал случая поучаствовать в каком-нибудь озорстве. «Ну что ж, брат, красивее мы с тобой не стали, — констатировал он, кладя мягкую ладонь мне на руку. — А ты, висельник, все никак не успокоишься? Против нас, значит, войну ведешь?» «Вы бы тоже могли по-другому действовать, — ответил я. — Разве об этом шла речь, когда мы вместе немцев гнали?» «По-другому? — досадливо повторил он. — Я делаю то, что можно. Знаешь, когда я собой полностью распоряжаюсь? Когда в сортире сижу: там я без сопровождения. Тебе легко! Ты в тюрьме прохлаждался несколько лет, тебя не волнует, что все эти народы, как стадо овечье, разбредаются кто куда. Одного то не устраивает, другого — другое! Трудно в таком огромном загоне порядок поддерживать». «А ты не поддерживай». Он удивленно уставился на меня. «Что значит: не поддерживай? Без порядка не проживешь. Мне товарищи тоже кишки вытрясут, если я позволю всем разбежаться куда глаза глядят. Больше свободы, говоришь? Да эти же полицейского на первом суку повесят, пойдут магазины грабить, растащат все до последней иголки. Ты знаешь, что такое свобода? Лежать в постели, пить водку, трахать соседскую жену да песни орать, мол, я тут самый умный, самый красивый. Ты на что голову свою употреблял, пока мы с тобой не виделись? Если народ своих вождей не уважает, значит, он и себя не будет уважать. Помнишь Вересковое ущелье?»