Женский чеченский дневник - Марина Ахмедова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты зачем вообще снимаешь? – спросил Ильяс. – Кому нужна твоя фотография, когда все можно увидеть по телевизору? Даже здесь в Чечне у всех есть видеокамеры. Зачем ты выбрала такую ненужную профессию? – Он погладил свою камеру, лежащую у ног на полу. – Фотография умирает. Или уже умерла.
– Снимок – это то, что заставит людей вспомнить, когда ситуация забудется, – забубнила Наташа из-под куртки. – Охота им рыться в видеопленках...
– Охота им разглядывать твои бумажки. Я тебе могу сказать, на что такие бумажки будут нужны через несколько лет. Только обижать тебя не хочу...
– Фотография – это искусство, а искусство – вечно, – слова выходили из-под куртки приглушенными.
– Какое искусство без звука и без движения? Не смеши меня ради Аллаха. Кино – это искусство.
– Без звука и без движения... Ха! – Наташа скинула с головы куртку. – Да ты просто ничего в фотографии не понимаешь! На снимке еще как видно движение. Каждый снимок пахнет и имеет свой вкус! Ну, например... Ты есть сейчас хочешь?
– Клянусь Аллахом, с утра сегодня не ел, – Ильяс пощупал живот.
– А я тебе сейчас покажу снимок, на котором еда. И ты ее захочешь сожрать прямо с бумагой. Понял? Вот это хороший снимок. А не захочешь, тогда плохой. Что ты мне – камера, камера... Я снимаю историю, и моя история ценней, чем твоя – телевизионная.
– О-хо-хо-хо-хо! Ширапутдин! Ты это слышал?! – Ильяс перегибается к коллеге через Наташу, и они оба громко хохочут.
– О-хо-хо-хо-хо-хо...
– На вот тебе ручку, – Ширапутдин протянул ей шариковую ручку, которой рисовал крестики. – На, и сними ее так, чтобы мне захотелось взять ее с твоего снимка в руки и писать.
– Ручку надо расположить, – Наташа кладет ручку на тетрадь, – вот так или вот так, – передвигает ее по листу. – Смотри, вот если с этого ракурса взять... Короче, нужно, чтобы было красиво. Зрителю плевать, как и когда ты снимал. Стреляют в фотографа или нет – это никого не волнует. Не волнуют приемы, свет, цвет. Зрителя заботит одно – красиво или некрасиво. Понятно? Фотография – это театр, это литература. Она никогда не умрет...
– Вчера мы ездили в лагерь беженцев в Ингушетию. Скажи же, Ширапутдин? – Ильяс снова перегнулся к коллеге. – Мы там сняли целую кассету, несколько сюжетов, короче. Люди рассказывали, что с ними произошло, как было, где было... А ты? Что ты там сделаешь со своим немым фотоаппаратом?
– Мой фотоаппарат не немой! – Она сорвала с головы красную шапочку – сделалось жарко. – В том-то и дело, нужно так снять, чтобы не нужны были словесные объяснения – что, где, да почему. Я снимала беженцев! Специально приехала в четыре утра, ждала восхода солнца, зарева розового! И все получилось таким... таким объемным, серо-розовым – предметы, люди и их слова... Или взять, к примеру, дерево! Боковой свет очень красивый, а можно дерево и против солнца снимать, если силуэт нужен... Все зависит от того, что ты хочешь зрителю сказать!
Не навязать, как делает телевидение, а сказать, зритель сам все поймет...
– Не учи ученого! Может, ты нам расскажешь, как тучки на небе снимать?
– Не-не, Ширапутдин, пусть расскажет, как из тучек композицию сделать! О-хо-хо-хо!
– О-хо-хо-хо-хо...
– Между прочим, тучки на небе могут больше информации дать, чем то, что на земле!
Ильяс поднял палец вверх. Прислушался к тому, что происходит над ними.
– Они улетают, – сказал он, и Наташа вернулась на землю, точнее, в подвал. Вспомнила, что их сверху бомбят авиационными снарядами, от которых больно не будет. Она снова натянула на голову шапочку.
– Сейчас мы поднимемся на крышу, будем снимать. Пойдешь с нами? – спросил Ширапутдин.
Солнце стояло высоко. Если сощуриться, небо – миллиарды светящихся точек. Остроклювые истребители улетали на север. Если сощуриться, и они – светящиеся точки. Крыльями ложатся на небо, покачиваются на нем, летят на юг, хотя птицы оттуда сейчас только возвращаются. И нет в этой картине, которую видит Наташа с крыши из-под ладони, приставленной к глазам козырьком, ничего противоестественного, вырывающегося из контекста дня и весны. Железные чайки плывут по небу. Если сощуриться, полетом можно залюбоваться.
По пути чайки откладывают продолговатые яйца. Загораясь оранжево-красным, яйца вылетают из-под их несгибаемых крыльев. Если сощуриться и не смотреть вниз на глубоко распаханную землю, если позволить глазам наслаждаться только плавностью полета и сочетанием цветов, то картинку можно назвать красивой. Если не смотреть вниз...
– Полетели лупить по селам, – говорит Ильяс голосом таким же равным, каким пару часов назад произнес: «Он умер».
У Розы пахло черемшой. За три дня ничего не изменилось; только дети, скинув калоши, бегали по улице босиком. Трещала печка. Роза суетилась, подбрасывая в ее окошко сухие короткие поленья, поправляя на ней железные круги, положенные сверху – один в другой. Пухлой прихваткой сняла с печки самый маленький круг и поставила на нее большую алюминиевую кастрюлю, заполненную водой.
– Чтобы быстрее закипела, – объяснила она.
Горка черемши лежала на покрытом клеенкой столе, уже очищенная от корешков. На Кавказе наступил сезон черемши. Ее побеги напоминали стебли подснежников.
– Ужинать будем – черемшу с вареной картошкой, – сказала Роза, сгребая со стола зеленые побеги. – Тут прямо возле дома у меня черемша выросла. Я ее ножиком быстренько – чик-чик-чик. Смотри, какую кучу собрала. Вот так, – она бросила черемшу в кастрюлю. Вода уже закипела. – После зимы витамины надо есть, черемшу надо есть. Запах немножко будет, завтра пройдет. В-о-от, – Роза сняла кастрюлю с печки. – Посолим, масла добавим, остудим и съедим. Наташа, масла нету. С уксусом будем ужинать.
В раковину она слила из кастрюли воду. Наташа стояла на кухне, прислонившись плечом к теплой от печного жара стене. Нежно-чесночный запах черемши щекотал слизистые, пробивал пробки в носу.
На рынке черемшу продавали охапками, не взвешивая. Собирали в лесу, как подснежники, сначала смахнув с нее тонкий слой заскорузлого снега, а потом срезав под сапожок острым ножом. По всему Кавказу пахло черемшой. Да, весна пришла.
В жизни Наташи начался сезон подоконника.
Телевизионщики – Ильяс и Ширапутдин – обещали помочь с интервью. Передали вопросы, составленные редакцией для Дудаева, Аслану Масхадову, и тот тоже пообещал помочь. «Пусть ждет», – сказал он, забирая список вопросов. И Наташа целыми днями ждала – стоя у подоконника на втором этаже комендатуры. Роза жила в соседнем доме. Наташа не сходила со своего поста, только изредка отлучалась в госпиталь и ближайшие села, но ненадолго. Боялась покидать город – вдруг в Ведено приедет Дудаев.
Стоя у окна, она часто видела Шамиля Басаева. Ведено было его территорией, здесь начальником комендатуры был назначен его младший брат Ширвани.
Прошла неделя. Неделя ожидания у подоконника в узком коридоре. До Наташи медленно начало доходить: ожидание – основное занятие репортера на войне. Он все время ждет чего-то конкретного или событий, обещанных интуицией, и ему нужно набраться терпения, не сорваться, не махнуть рукой, не уйти, потому что события на войне происходят внезапно. Чаще тогда, когда ты уже перестаешь их ждать. Порой терпеливость оказывается для репортера более важным качеством, чем мастерство. А порой ожидание ни к чему не приводит, ты просто сам обрываешь его, поняв – ничего не случится. Когда об этом говорили редкие гуру военной фото-журналистики, с которыми Наташе случалось пересекаться в редакциях, она им не верила – из ожидания, из ничего кадры не рождаются, а дело репортера – снимать. Не сидеть сложа руки. Снимать. Теперь, стоя у подоконника, она убеждалась в их правоте: работа на войне – это длинная полоса ожидания, поделенная на отрезки теми редкими моментами, которые несут в себе событие. Но тут еще нужно оказаться в этом моменте, ведь часто бывает – ты уже плюнул, понял, что ожидание тщетно, махнул рукой, и только твой затылок в последний раз мелькнул за поворотом, как на сцену выступает оно – событие и разворачивается прямо там, где ты только что был. Но вся соль в том, что тебя-то там уже нет. Наташа несла дежурство у подоконника, боясь, что бдения окажутся тщетными. Она вернется в Москву с пустыми руками или пленками, так правильней говорить в ее случае. И Москва скажет ей: «Ну, что я тебе говорила?» Она потерпит поражение на глазах у тех, кто с самого начала не верил в то, что невозможное – возможно. Они были правы, они ей говорили... Она не послушалась и проиграла. Невозможное – невозможно. И зазубренная мысль о поражении станет откалывать кусочки от ее веры в себя.