Женский чеченский дневник - Марина Ахмедова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что ФСБ? – спрашивает она.
– Или ты из ФСБ? – чуть поворачивается к ней, в глаза больше не смотрит. Скулы очерчены четко.
– Я же вам сказала, я из журнала.
– Аккредитацию покажи...
– А вы кто?
– Покажи аккредитацию, – на одной ноте говорит, интонация не скачет.
– У меня нет аккредитации, есть только письмо из редакции. Могу показать...
Аккредитации нет. Слишком много бумаг и времени уходит на то, чтобы получить ее в Министерстве обороны. Легче приехать вот так – без аккредитации, с одним только листком, на котором за печатью главного редактора написано – просьба оказывать содействие нашему сотруднику такому-то.
Наташа потянулась за сумкой. Не достала.
– Остановите, мне надо взять сумку. Письмо – в ней.
Какое-то чувство – уже не шестое, а седьмое или восьмое – подсказывает ей: делай, как говорит.
Он не смотрит на нее. Ему неинтересно. Все знает сам. Желваки твердые. Все в нем твердое, даже его молчание.
– Журналист, что ты думаешь об этой войне? – поворачивается. Ободки век – оранжевые.
– Я не думаю, просто снимаю.
От таких разговоров надо уходить. Совсем не дело обсуждать политические вопросы с первым встречным. Так же опасно, как поздним вечером в метро после футбольного матча, когда к тебе подходят фанаты, без внешних признаков, отличающих болельщиков одной команды от болельщиков другой, и, сощурившись, задают вопрос: «Спартак – чемпион? Или Динамо?». А ты не фанат и даже не любитель, попробуй угадай, не промахнись.
– Я ничего не думаю, – осторожно говорит она.
– Вас в ФСБ не учат правильно на вопросы отвечать?
– В ФСБ, может, учат, меня не учили.
– Значит, ты за войну?
– Я – против. Против любой войны, – поспешила добавить она. – Честно, я не хочу говорить о войне. Давайте я вам лучше расскажу о композиции в фотографии.
– А я не хочу говорить о композиции. Зачем ты здесь?
– Снимаю...
– Что снимаешь?
– Все, что вижу.
– Нравится?
– Что нравится?
– То, что видишь.
– Нет...
– Что конкретно тебе не нравится?
– Вы меня допрашиваете?
– Считай, что так.
– Кто вы? Как вас зовут?
– Тебе этого знать не полагается. Так что конкретно тебе не нравится?
– Самые обычные вещи – боль, смерть, горе, – отвечает она. Если этот лысый ждет от нее банальностей, вот они – пусть получит.
– Но ты же их снимаешь... – он не упрекает, не осуждает, его голос звучит равномерным маятником.
– А вы предпочли бы, чтобы это вообще никто не снимал?
– Зачем ты это снимаешь?
– За тем, что меня это трогает!
– Трогает, говоришь... Кому ты служишь?
– Я обслуживаю действительность... – она делает упор на слово «обслуживаю». Похожее слово, но совсем не то, что «служить».
– Ха-ха-ха, – негромко и нерадостно смеется он и обрывает свой смех следующим вопросом: – Тебе нас жалко?
– Мне жалко всех!
– Но мы же волки, дикари. Мы – не люди. Зачем нас жалеть? Нам не больно. Нашим женщинам и детям не больно. Мы – из другого теста. Мы не умеем страдать. Страдают только у вас в России, волкам этого не дано, – из его голоса прорывается сдерживаемое рычание.
– Вы так ненавидите русских, – качает головой Наташа, глядя на дорогу. – Многие в России против этой войны. Но когда войны начинаются, президенты не спрашивают у нас, рядовых граждан, разрешения.
– Я расскажу тебе историю. Дорога долгая, послушай. Двадцать четвертого февраля тысяча девятьсот сорок четвертого года моя бабушка по матери поехала на рынок покупать свадебное платье – завтра игралась ее свадьба. Родителей у бабушки не было, только семилетний брат. Вечером зашла тетя. «Пошли, – говорит, – Зарема, к соседке приехала женщина, которая гадает на камнях. Пусть бросит для тебя, посмотрим, счастливая ты будешь в чужой семье или нет». Они пошли, женщина бросила камни. «Не быть завтра твоей свадьбе, – сказала она бабушке, – тебя ждет долгая дорога». «Только деньги зря потратили, – ругалась тетя. – Как свадьбе не быть? Это невозможно. Завтра уже свадьба. Наболтала...»
Он крутил руль, мягко, как будто тот был продолжением его рук. Дорога уходила в гору. История тянулась за ней. Наташа внимательно слушала. Представляла все в картинках – гладкая галька ложится дальней дорогой на бревенчатом полу, тускло светит керосиновая лампа – уже вечер, на стене поблескивает рукоять старого кинжала, девушка темным февральским вечером примеряет на себя предсказание вместо свадебного платья.
– Зашли домой. Легли спать, – продолжает лысый. – А под утро, в четыре часа, стук в дверь. Военные – русские солдаты. «Чашка, ложка и пять минут на сборы», – говорят они. Женщины не поверили. А их на улицу выводят. Снег идет. В грузовик посадили. Бабушка пальто накинуть успела. Младший брат умер в вагоне, когда поезд прибыл в Казахстан. Сапог у бабушки уже не было – обменяла на хлеб по дороге. Она обмотала ноги тряпками и понесла брата по глубокому снегу хоронить. «Не ходи, – говорили ей. – Умрешь по дороге». Пальто отдала двум казахам, чтобы выкопали могилу... Чашка, ложка и пять минут на сборы... – повторяет он в конце и спрашивает: – Скажи, за что нам вас любить?
– Не надо нас любить, – подумав, отвечает Наташа. – Но и ненавидеть не надо.
– Когда бабушка умирала десять лет назад, припомнила молодого русского солдата. В ту ночь он помог ей забраться в кузов. Сказал: «Посмотри в последний раз на свою родину». И заплакал. Слеза упала на его штык и покатилась по нему...
Картинки – еще и еще. Девушка идет через вьюгу, завихрения казахстанской зимы. Длинные темные косы закручиваются в спирали, вырастают над головой черными ветвями. А зима зовет: «Остановись, замерзни, стань деревом посреди моей вьюги». Слеза капает на тусклый штык, ползет по нему, оставляя ледяную бороздку – попрощайтесь, больше вы не увидитесь... Жаль, что ей никогда не снять этих кадров.
– Я могу тебе чем-то помочь? – неожиданно спрашивает лысый.
– Я приехала, чтобы взять интервью у Дудаева...
– Ха-ха-ха. У кого? У Дудаева? Губа у тебя не дура. Ха-ха-ха...
Наташа смотрит, как дергается его подбородок на металлических креплениях, прыгает ямка – вверх-вниз. Смех железными слитками сыплется ей на колени. Смех робота, такой же монотонный, как и вся его речь. У него в груди за железным каркасом ребер играет пластинка, на которую записан этот обезжизненный смех. И бабушкина история – тоже.
– Ты знаешь, где его искать? – оборвал он поток смеха, набычился или наволчился.