Время свинга - Зэди Смит
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Второй наш визит состоялся четыре месяца спустя, посреди сезона дождей. Прибыли мы во тьме после задержанного рейса, и, когда добрались до розового дома, я не смогла справиться со странностью этого места, с печалью его и пустотой, с ощущением, что я вторгаюсь в чью-то несбывшуюся надежду. По крыше такси барабанил дождь. Я спросила Фернандо, не будет ли он против, если я вернусь на участок Хавы.
— По мне — это очень прекрасно. У меня много работы.
— С тобой все хорошо будет? В смысле — одному?
Он рассмеялся:
— Я бывал один в местах и похуже.
Мы расстались у огромного облезлого рекламного щита, которым обозначалось начало деревни. Пройдя двадцать ярдов, я вымокла до нитки, толкнула алюминиевую дверь на участок Хавы, утяжеленную бидоном для масла, куда до половины насыпали песку, но, как обычно, не запертую. Внутри все оказалось почти неузнаваемо. Во дворе, где четырьмя месяцами раньше красная земля была аккуратно разровнена граблями, а повсюду допоздна сидели бабушки, двоюродные, племянники, племянницы, сестры и множество младенцев, теперь никого не было — лишь взбаламученная трясина, в которую я тут же провалилась и потеряла ботинок. Потянувшись за ним, я услышала смех. Подняла голову и поняла, что за мной наблюдают с бетонной веранды. Хава и несколько ее подружек несли жестяные тарелки после ужина туда, где их держали.
— Ой-ой, — воскликнула Хава, хохоча при виде меня, взъерошенной, с большим чемоданом в руках — он отказывался катиться по жидкой грязи. — Смотрите, что нам дождиком нанесло!
Я не рассчитывала опять селиться у Хавы, не предупредила ее, но ни она, ни все остальные на участке, похоже, не очень удивились моему появлению, и хотя и в первый раз я не была ни особенно преуспевающим, ни всеми любимым гостем этого дома, приветствовали меня в нем как родную. Я пожала руки разнообразным бабушкам, и мы с Хавой обнялись и сообщили, как скучали друг по дружке. Я объяснила, что на сей раз приехали только мы с Фернандо — Эйми записывается в Нью-Йорке, — и мы здесь для того, чтобы еще подробнее понаблюдать, что происходит в старой школе и что можно улучшить в новой. Меня пригласили посидеть вместе с Хавой и ее гостями в небольшой гостиной, тускло освещаемой лампочкой от солнечной батареи, а острее — экранами телефонов у каждой девушки. Мы поулыбались друг дружке: девушки, Хава, я. Учтиво осведомились о здоровье моих матери и отца — и снова все сочли ошеломляющим, что у меня нет ни братьев, ни сестер, а потом спросили о здоровье Эйми и ее детишек, а также Каррапичано и Джуди, но ни о ком не расспрашивали так подобострастно, как о Грейнджере. На самом деле интересовались они здоровьем Грейнджера, ибо тот в первый приезд был истинным гвоздем программы, гораздо больше Эйми или всех остальных нас. Мы выступали диковинками — а его тут полюбили. Грейнджер знал все убогие ар-эн-бишные треки, какие обожала Хава, презирала Эйми, а я никогда не слышала, носил такие кроссовки, которыми она восхищалась больше всего, а в праздничном барабанном кругу, устроенном матерями в школе, без всяких сомнений вошел в кольцо, повел плечами, задвигался всем телом, он выступал павой и делал лунную походку, пока я на своем месте ежилась и деловито фотографировала.
— Ох уж этот Грейнджер! — сказала теперь Хава, счастливо покачивая головой от захватывающих воспоминаний о нем в сравнении со скучной реальностью меня. — Такой чокнутый танцор! Все мальчики говорили: «Это новые движения такие?» И помнишь, твоя Эйми нам сказала: «Нет, это старые!» Помнишь? Но его с тобой в этот раз нету? Жалко. Ох, Грейнджер такой веселый парень! — Молодые женщины в комнате рассмеялись и закачали головами, и завздыхали, а потом вновь упало молчание, и до меня наконец-то начало доходить, что я прервала девичник, добрый междусобойчик, который через минуту возобновился на волоф. Не желая уходить в полную тьму спальни, я откинулась на спинку дивана и пустила беседу омывать себя, а одежде дала сушиться прямо на теле. Рядом со мной своим двором правила Хава: два часа историй, которые — из того, что я могла определить, — варьировались от смешных до скорбных и праведно оскорбленных, но никогда не дотягивавших до гнева. Проводниками мне служили смех и вздохи — и снимки с ее телефона, которыми она посверкивала посреди некоторых рассказов и мимолетно поясняла по-английски, если я особо о чем-то спрашивала. Я поняла, что у нее беда любовная: молодой полицейский из Банджула, с которым она редко видится, — и большой план, уже предвкушаемый: отправиться на пляж, когда дожди закончатся, на семейную сходку, куда пригласят и полицейского. Она показала мне фотографию с такого же мероприятия в прошлом году: панорамный снимок, куда попало человек сто. Я засекла ее в переднем ряду и отметила отсутствие косынки — вместо нее на голове были шелковые накладные пряди, разделенные посередине и падавшие ей на плечи.
— Другая прическа, — сказала я, и Хава рассмеялась, поднесла руки к хиджабу и сняла его, явив четыре дюйма ее собственных волос, закрученных в маленькие дреды.
— Но так медленно отрастает, ох!
Не сразу сумела я вычислить, что Хава — относительная редкость в деревне, девушка среднего класса. Дочь двух университетских преподавателей — я не встречалась ни с одним: отец ее работал теперь в Милане регулировщиком дорожного движения, а мать жила в городе и по-прежнему преподавала в университете. Отец ее уехал, как выражались в деревне, «через черный ход», вместе со старшим братом Хавы — они пересекли Сахару в Ливию, а затем совершили опасный переход до Лампедузы. Через два года, уже женившись на итальянке, он прислал вызов другому брату, но случилось это шесть лет назад, и если Хава до сих пор и ждала, когда вызовут ее, то была слишком горда и мне не говорила. Деньги, присылаемые отцом домой, добавили участку некоторой роскоши, редкой для деревни: трактор, обширный участок частной земли, туалет, хоть и не подсоединенный ни к какой канализации, и телевизор, хотя тот не работал. На само́м участке жили четыре жены покойного дедушки Хавы и множество детей, внуков и правнуков, рожденных от всех его союзов, в вечно меняющихся комбинациях. Никогда не удавалось отыскать всех родителей этих детей: лишь бабушки оставались постоянными, передавали грудничков и ползунов взад-вперед между собой и Хаве, которая, несмотря на свою молодость, часто казалась мне главой всего семейства или, по меньшей мере, его душой. Она была из тех, кто притягивает к себе всех. Подчеркнуто хорошенькая, с совершенно круглым иссиня-черным лицом, ярко-диснеевскими чертами, очень красивыми длинными ресницами и чем-то восхитительно утиным в полной и вытянутой вперед верхней губе. Все, кому хотелось легкости, дурачества или чтобы их просто игриво подразнили часок-другой, приходили обычно к Хаве, и та равно интересовалась всеми, хотела услышать все новости, сколь угодно заурядные или обыденные («Так ты просто на рынок пошла? Ой, рассказывай же! И кто там был? А рыбник был?»). Она была бы алмазом в короне любой маленькой деревни где угодно. В отличие от меня, она вообще не презирала сельскую жизнь: любила ее малость, сплетни, повторения и семейную близость. Ей нравилось, что ей есть дело до дел всех, и наоборот. Каждый день к нам приходила соседка Хавы с более трудной любовной прорухой, чем у нее: она влюбилась в мальчика, за которого родители не пускали ее замуж, — и держалась с Хавой за руки, жалуясь и плача, часто уходила от нас только в час ночи, и все же, заметила я, уходила она, неизменно улыбаясь. Я пыталась припомнить, оказывала ли я когда-нибудь такую услугу какой-нибудь подружке. Мне хотелось больше узнать об этих любовных неурядицах, но переводить Хаве наскучивало, и в ее нетерпеливом изводе два часа разговоров усохли до пары фраз («Ну, она говорит, что он очень красивый и добрый и они никогда не поженятся. Так грустно! Говорю тебе, ночь сегодня не засну! Но ладно тебе: неужели ты хоть чуть-чуть волоф еще не выучила?»). Иногда к Хаве приходили гости и, завидя меня в моем темном углу, смотрели настороженно и поворачивались уходить, ибо точно так же, как Хаву повсюду все знали как вестника легкости, человека, чье само присутствие несет облегчение от горестей, всем вскоре стало ясно, что гостья из Англии не привезла с собой ничего, кроме тягости и сокрушенья. Все угрюмые вопросы, какие, чувствовала я, нужно задавать с ручкой в руке, насчет сокращения нищеты, или нехватки припасов для школы, или явных трудностей собственной жизни Хавы — а к ним теперь прибавились еще и трудности сезона дождей, москиты, угроза недолеченной малярии, — все это отталкивало наших гостей и сильно испытывало Хавино терпение. Разговоры о политике ее не интересовали — если только та не была заговорщической, сугубо местной и не касалась ее знакомых непосредственно, — а кроме того не любила она никаких утомительных разговоров о религии или культуре. Как и все, молилась и ходила в мечеть, но, насколько я могла судить, никакого серьезного интереса к религии у нее не было. Она была из тех девушек, кто хочет от своей жизни только одного: чтоб было весело. Такой тип людей я отлично помнила по своим школьным годам, такие девочки всегда ставили меня в тупик — и до сих пор ставят, — и я озадачивала Хаву в той же мере. Каждый вечер я ложилась на полу с нею рядом, на соседние матрасы, благодарная за ту голубую ауру, что испускал ее «Самсунг», пока она пролистывала текстовые сообщения и фотоснимки, иногда — до глубокой ночи, смеясь или вздыхая от картинок, что ее развлекали, рассеивая тьму и облегчая нужду в разговорах. Но ничего, похоже, не вызывало ее негодования или серьезного уныния, и, быть может, поскольку я видела столько всякого, что именно эти эмоции вызывало во мне, каждый день, я ловила себя на том, что меня снедает извращенное желание и в ней пробудить те же чувства. Однажды ночью, пока мы с ней лежали бок о бок, а она опять рассуждала о том, как весело было с Грейнджером, какой он крутой и клевый, я спросила у нее, как она относится к обещанию их Президента лично обезглавить любого гомосексуалиста, какого он отыщет у себя в стране[106]. Она цвиркнула зубом и продолжала проматывать сообщения: