Диалоги с Евгением Евтушенко - Соломон Волков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вдруг встает Довженко. А все знали, кто это такой… Встает – и на всю аудиторию, на весь открытый зал, где работяги сидят, говорит: «Друзья, дорогие, шас я хочу признать… Я понял, понял, что вся жизнь моя, всё, шо я сделал, не стое ничого по сравнению с этим фильмом. Мне стыдно за себя, за всю свою жизнь». И уходит. Это на меня произвело колоссальное впечатление. Причем это было сказано так величественно! Даже как-то по-донкихотски было сказано…
А вы знаете, что с Довженко произошло на Втором съезде писателей? Я с гостевым билетом туда попал. Сурков председательствует. И вдруг выступает Довженко и говорит: «Мы очень часто говорим, как мы преодолеваем страдания. И совсем не говорым, шо мы страдаемо. Токо преодолеваем! А когда-нибудь, может быть, уже шас, завтра, послезавтра мы полетим на Марс! И тогда мать космонавта, который первый полетит у сии бесконичные просторы и погибнет, – она будет страдать от потери сына, а не преодолевать страдания!» И Сурков ему сказал: «Ну, Александр Петрович, вы все-таки поближе к матушке-земле. Что вы нам тут разводите научную фантастику!» А через несколько лет Гагарин взлетел. А кто-то уже погиб. Этого я никогда не забуду.
Вот знаете, Сергей Урусевский был из этой же породы. Он жил с этим. Поэтому он и снял такой фильм на Кубе. Это тоже незабвенный образ. А Довженко – он был… ни в коем случае не пародийный, такой естественный романтик. Дон Кихот настоящий.
Волков: Но вернемся к «Бабьему Яру»…
Евтушенко: Когда я пришел туда, в Бабий Яр, это был уже шестьдесят первый год. Девять лет прошло после того, как мы с Толей Кузнецовым говорили о Бабьем Яре. Я до этого еще не был в Киеве. Я там выступал трохи, чего-то декламировал. В Киеве нашел я Толю. И мы пошли к Бабьему Яру. Я ожидал, конечно, что там будет хоть какой-нибудь памятник – ничего не было! И вдруг я увидел: грузовики опрокидывают в этот овраг мусор – спрессованный мусор, сэндвич на сэндвич… Вонь дикая просто, жуткая! «Толя, что ж ты об этом не пишешь?» Толя говорит: «Ну, я начал набрасывать, но кому это надо?» – «Слушай, Толь, давай пиши». Но он боялся. Я понял, что он не скоро это сделает.
Волков: И тогда вы написали это стихотворение?
Евтушенко: Я пишу стихи из двух чувств: или когда у меня перехватывает горло от чего-то, или от стыда. Почти все мои политические стихи от стыда написаны. За самого себя или за то, что делается вокруг. Потому что я тоже живу на этой земле, и я тоже виноват. И я вечером написал. Два часа писал. Прочитал Александру Межирову по телефону. Межиров мне сказал примерно то же, что сказала моя жена Галя: «Это лучше не показывать никому. Не надо. Это сложнее всё гораздо. Это спрямляет всё…» Я говорю: «Но уже нельзя просто молчать, Александр Петрович!»
Галя была тогда со мной в Киеве, плохо себя почувствовала, пошла к врачу. И врач мне сказал, что она смертельно больна, что у нее неизлечимый рак. Галя рыдала в этот день. Рыдала, врачу верила… а это киста была, Галя потом выздоровела. А тогда, в тот день про стихи она мне сказала: «Не надо». Но это было совсем другое, чем сказал Александр Петрович – про спрямление. Ну конечно, спрямление. Сколько там строчек? Строк девяносто, наверное… Не больше.
Вечером я позвонил своим друзьям: Ивану Драчу, Ивану Дзюбе, Виталию Коротичу[60], и мы встретились в ресторане. Я прочитал им стихи. И они меня поздравили и сказали, что обязательно надо стихи прочесть завтра. А у меня было на следующий день выступление в Октябрьском зале на Крещатике, и, как мне потом объяснили, там, под этим залом, были подземелья КГБ, где допрашивали людей. То есть если вдуматься: сцена, как плот, стояла на трупах, на крови, и я читал такие стихи… И сказать надо было там многое, надо было защитить Драча, его тогда колупали уже сильно за национализм, которого я в нем не видел. А сейчас я уже не знаю, что с ним, не поймешь уже ничего.
Потом он приезжал ко мне в Москву, когда арестовали Ивана Дзюбу: «Женя, надо выручать его». И я сразу написал письмо в защиту Дзюбы, и Драч увез это письмо первому секретарю ЦК компартии Украины Щербицкому, который Дзюбу освободил. И когда я приехал после двадцатитилетнего перерыва в Киев, то Ваня Дзюба ко мне пришел первым. А больше никто. Мне украинские письменники сообщили: «Ничого не маем личного, персонального, Евгений Александрович, но никто из украинских писателей столько лет не выступал в Украине, а вы приезжаете – и для вас все дороги открыты…» Я тогда позвонил директору театра имени Франко, где должен был выступать: «Мне сказали, что на моем вечере вы не даете выступать украинским писателям… Почему не даете?» – «Евгений Александрович, вот я сейчас при вас позвоню в Союз писателей и предложу им, а вы послушайте». Позвонил. Ему сказали: «Ха-ха, так вы же знаете, что никто не придет!» Вот до чего довели украинскую литературу! И хотя украинцы извинились передо мной, но на выступление мое никто не пришел, кроме Павло Загребельного и Вани Дзюбы. Я Ване Драчу написал письмо: что же ты не приходишь? Что между нами произошло? Хотя он был уже тогда в Рухе, но все-таки пришел, и выступил даже, и не сказал ничего, что могло как-то…
Волков: …обострить ситуацию.
Евтушенко: Да. А сейчас я буду опять выступать в самом большом зале, во Дворце культуры и искусств «Украина», с джазом государственным Украины. И на музыку Раймонда Паулса будем спивать мои писни. Вот. Я очень люблю Украину. Многие шевченковеды, что меня очень тронуло, высоко оценили мой перевод «Заповiта» Тараса Шевченко – я новый перевод сделал и включаю его в русскую антологию, потому, что у Шевченко много стихов на русском. В Украине тоже моя кровинка есть. И в Белоруссии. И Грузия в сердце. Но сердце-то одно…
Волков: Возвращаемся к «Бабьему Яру». Как состоялась публикация «Бабьего Яра» в «Литературной газете»?
Евтушенко: Мое выступление в Киеве в 1961 году должно было быть вечером. А утром, на следующее утро, после того как я написал стихотворение, ко мне стучатся – стоят такая небольшая женщина и двое учеников ее. И она говорит: «Евгений Александрович, ваши афиши заклеивают! Я слышала, что вы будете „Бабий Яр“ читать». Вы представляете? Я закончил стихотворение и прочел его Межирову по телефону только вчера, в десять вечера! Но этого было достаточно. Я забыл про прослушку. Баггинг есть баггинг. Конечно, записали и сразу передали кому надо. Но я не думал, что они так быстро станут действовать – заклеивать афиши. Я позвонил украинским властям и сказал: «Ко мне приходят люди и рассказывают, что вы отменяете мой вечер. Это что, правда? Заклеивают афиши уже, народ волнуется. Вы провоцируете конфликт? Национальный конфликт? Все-таки я представляю российскую поэзию». – «Евгений Александрович, так эпидемия ж гриппа!» Я говорю: «Что-то я не вижу этой эпидемии. Нигде никто не гриппует, и ничего другого не отменяют, только почему-то меня». – «Та там же ж антисанитарные условия! В том зале – они уже бред какой-то несут». Я говорю: «Вот что, я обращусь непосредственно к Политбюро нашему о том, что вы разрушаете ленинскую национальную политику. Я представляю собой Россию – не просто я, а я как русский поэт, который приехал в братскую Украинскую республику читать свои стихи…» Всё. Правильно я себя вел? Правильно? Правильно! Вот. «Евгений Александрович, утрясли с эпидемией!» Это было очень смешно – «утрясли с эпидемией!». И когда я пришел в Октябрьский зал, холл был окаймлен людьми, огромным количеством людей.