Диалоги с Евгением Евтушенко - Соломон Волков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А вы знаете, что у Московской консерватории было, когда там в первый раз исполняли симфонию Шостаковича «Бабий Яр»[61]? Это мне рассказал директор Большого зала консерватории Марк Векслер. Произошла невероятная вещь: люди, которые не попали в зал, не уходили. Стояли и требовали, чтобы концерт микрофонизировали. Этого не сделали. Так люди приникали к стенам – как будто могли услышать Тринадцатую симфонию! Векслер говорил, что такого за всю историю музыки не было. Снег был, декабрь, если я не ошибаюсь, конная милиция, всё, что угодно.
И в Киеве – тоже огромное количество людей, которые не могли пройти в зал. Я просил микрофонизировать вечер – сказали, что поздно. Тоже, говорят, стояли на улице. Но не так, как в Москве. Я не начал, конечно, с «Бабьего Яра». Я прочел это стихотворение… не помню даже где, в каком месте концерта я его прочитал. И вот тут мне показалось, что произошла катастрофа. Обвал тишины… Напряжение просто невероятное… И вдруг «тук-тук-тук» – и я смотрю, идет старушечка с палочкой, маленькая-маленькая, сгорбленная… Идет по сцене, подходит ко мне и говорит: «Я была в Бабьем Яру. Выбралась». И руку мне целует. Вы знаете, как это было страшно… Эта старушка, как из сказки какой-то андерсеновской, шла и постукивала палкой. И мертвая тишина…
Потом приехал я в Москву, пошел в «Литературку». Зашел к Всеволоду Ревичу, тот работал ответственным секретарем. «Сева, я тебе стишочек хотел показать один. Что ты думаешь?» – «Ой, старик, здорово». И отдает обратно. Я говорю: «Я это напечатать у вас хочу, как думаешь?» – «Ну, старина, ты что, всерьез?» Я говорю: «Всерьез». – «Ну, ладно, – говорит, – это к редактору надо, только он может. Если решится. А так не знаю. Ну иди к Валерию Алексеевичу».
Волков: К Валерию Косолапову, главному редактору «Литгазеты».
Евтушенко: Да. И я пошел к нему. Кладу ему на стол – «Это вы что, мне? Почитать просто?» – «Нет, напечатать, Валерий Алексеевич». Смотрит на меня, такой лукавый, и говорит: «Ну, ладно. Жену надо вызывать. Это семейное решение должно быть». Я говорю: «Почему семейное?» – «Ну как же, не понимаешь, что ли? А то еще невзначай уволят… Так что иди, подожди. Посиди там, в коридорчике». Я сажусь в уголочек. Гляжу, уже бежит ко мне женщина и говорит: «Евгений Александрович, стихи пошла ставить!» То есть Косолапов их набрать отправил, без жены. Потом приезжает жена, большая такая женщина, похожая на борца Поддубного. Мне рассказали, что она была медсестрой, много спасла офицеров, солдат с поля боя. Добрая глазами, большая. Пока они в кабинете какое-то время сидели, старичок появился из типографии. Чекушка и огурец у него, что ли, или горбушечка была. «Мы уже там читаем всё. Нормально, никто не уходит, ждем». Поделиться пришел. Потом вышел Косолапов с женой, посмотрел так на меня и говорит: «Женя, не волнуйтесь. Мы решили быть уволенными». Он, значит, поставил «Бабий Яр» и к нему добавил мои кубинские стихи: «Ты не против, не возражаешь? Посмотрели так: прикроемся немножко, попробуем…»
Я понимал: что-то случилось. Но вот что именно – еще не понимал. А потом этот всемирный резонанс! В течение недели «Бабий Яр» появился на первых полосах всех главных газет мира. Ну, это уже другое…
Волков: Я сохранил вырезку с вашим стихотворением – прямо из того самого номера. От 19 сентября. 1961 год. И я провез ее через все мои перемещения, довез до Нью-Йорка. Этой вырезке больше пятидесяти лет.
Так это стихотворение, я думаю, и разошлось тогда, в виде таких вот вырезок. Потому что никаких ксерокопий еще не существовало.
Ксерокопий не было и позднее. Если вы помните, даже много лет спустя все аппараты по изготовлению ксерокопий были под особым контролем.
Евтушенко: Да-да. Закрывали, это я помню. Прятали…
Волков: Как самое страшное оружие массового уничтожения…
Евтушенко: Но вы знаете, что меня поразило помимо того, что это всюду сразу разлетелось? На протяжении месяца тысяч десять разной корреспонденции наприходило. Присылали даже радиограммы со шхун.
Волков: Это стихотворение стало, наверное, самым вашим популярным?
Евтушенко: Да. Ну, «Письмо к Есенину» тоже ходило по рукам. Но его уже продавали. «Бабий Яр» не продавали, а это уже продавали, потому что тогда образовалась новая техника: садились в первый ряд студенты вчетвером и писали строчку-строчку-строчку. Я прочел это стихотворение в Колонном зале, на юбилейном вечере в честь Есенина. Это 1965 год. Вечер этот транслировался по телевидению. И три четверти стихотворения передали по телевизору, в прямой передаче. А когда я дошел до «румяного вождя» – а имелся в виду Сергей Павлов, первый секретарь ЦК комсомола, – появились «технические трудности». И передачу прервали. А на следующий день мама уже шла по Кузнецкому Мосту и, по-моему, за трешку купила стишочек этот. Полностью уже…
Я видел, что за люди сидели в президиуме, – сохранилась фотография. У меня был противник – поэт Василий Федоров, который очень часто выступал против меня. Но на этой фотографии, когда я читаю «Письмо к Есенину», он совершенно обалдело слушает это мое стихотворение. И даже с каким-то торжеством. Улыбается даже. А захлопал только один человек в президиуме. Знаете кто? Бесо Жгенти, грузинский критик. Грузин! «А я плохо слищу», – сказал, когда Николай Тихонов набросился на него: «Ты что, с ума сошел? Ты не понимаешь, чему ты аплодируешь?» Вот во что Тихонов превратился… «Гвозди б делать из этих людей…»
Волков: Знаменитая тихоновская строчка. Печальная трансформация замечательного поэта…
Евтушенко: Да. «Гвозди б делать из этих людей: / Крепче б не было в мире гвоздей».
Евтушенко: Вы знаете, что мне Дмитрий Дмитриевич как-то сказал? Он сказал, что он – гений запоминаемости.
Волков: Именно так!
Евтушенко: Нет таких композиторов, оказывается, которые могут догадаться, будет запоминаться их мелодия или нет.
Волков: Евгений Александрович, я хотел, коли мы перешли к Шостаковичу, расспросить вас вот о чем. Очень важная тема – его Тринадцатая симфония «Бабий Яр» и вообще ваше сотрудничество с Шостаковичем. Давайте сделаем как бы обзор этой ситуации с высоты, что называется, птичьего полета…
Евтушенко: Однажды я был у Дмитрия Дмитриевича. У него лежало на столе письмо, обращение к чехословацкой интеллигенции, критическое очень. Это было еще до вторжения в Чехословакию. От него требовали, чтоб он подписал. И я заклинал его не подписывать.
У меня был с Шостаковичем тогда долгий разговор, даже со слезами на глазах. Он мне говорил: «Женя, я человек сломанный. Вы понимаете, сломанный! Мне уже все равно…» Я говорю: «Поймите, вы – гений, и вы даете дурной, разлагающий пример. „Если Шостакович может такое, почему я не могу тоже?“ Вы не можете этого сделать!» И он не подписал! Слава богу.