Шафрановые врата - Линда Холман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все еще стоя на коленях, я бросила книгу на пол и развернула листок; его явно сначала смяли, а потом расправили. Текст был написан по-французски хорошим тонким пером, и по изысканному почерку было ясно, что написано это женской рукой.
Я сразу же опустила взгляд на подпись в нижнем углу — там было только имя. Я держала листок обеими руками. Как и на лестнице, кровь пульсировала у меня в ушах. Я почти не дышала, впившись взглядом в письмо. Мои руки и вся спина были влажными, шерстяное платье прилипло к телу, несмотря на то что в комнате было прохладно.
«3 ноября 1929 Марракеш
Мой дорогой Этьен,
Я все равно пишу тебе снова. Хотя ты и не ответил на мои предыдущие письма, я еще раз и с еще большим отчаянием заклинаю тебя не оставлять нас. Я никогда не переставала надеяться, что после того, как прошло столько времени — уже больше семи лет — с тех пор, как ты был дома, ты сможешь в своем сердце (твоем добром и любящем сердце) простить меня.
Я не сдамся, мой любимый брат. Пожалуйста, Этьен, возвращайся домой, в Марракеш, ко мне.
Манон»
Тонкий гладкий листок бумаги дрожал в моей руке.
Манон.
Возвращайся домой, писала она, в Марракеш.
Я снова опустила глаза на письмо. «Мой любимый брат», — написала она. И еще: «Прошло уже больше семи лет». Манон — его сестра… но… когда я спрашивала его о семье, он говорил, что у него был только брат Гийом, разве нет? «Для меня не осталось ничего и никого в Марракеше», — сказал он.
Слишком много секретов. Слишком много того, чего я не понимала. Это ли он имел в виду, пояснив в больнице, что едет домой по семейным обстоятельствам? Неужели он уехал, не сказав мне ни слова, — бросил меня, как книгу, — из-за своей сестры?
— Вы нашли портфель? — послышалось за моей спиной; я повернула голову и увидела пару крепко зашнурованных туфель.
Я подняла глаза. Женщина в коричневом платье внимательно смотрела на меня сверху вниз.
Сжимая в руке письмо, я с трудом поднялась.
— Нет, — сказала я и прошла мимо нее.
Когда я, прихрамывая, тяжело спускалась по ступенькам, держась за перила, она крикнула мне вслед:
— Как, вы сказали, вас зовут?
Я не ответила и оставила дверь открытой.
Я не понимала даже сейчас своего отчаянного желания попасть домой. Я бежала, словно кто-то гнался за мной по пятам, и знала лишь, что хочу оказаться в безопасности, в родных стенах, где я расправлю письмо и буду перечитывать его снова и снова и попытаюсь разобраться во всем.
Это письмо было моей единственной зацепкой.
Этьен. Я все больше и больше убеждалась, что совсем не знала его.
Никто никогда не ожидает, что может потерять кого-то.
Когда умерла моя мама, я оплакивала ее, тихо скорбела, и это было в порядке вещей. Хоть мне и не хватало ее, я знала, что буду продолжать жить как раньше, присматривать за домом и отцом. Это была неминуемая смерть, и я интуитивно понимала, что со временем печаль уменьшится, а потом и вовсе пройдет.
Когда умер отец, я ощущала не только боль утраты, я буквально обезумела от чувства вины и отчаяния; я снова и снова прокручивала в голове моменты, когда настаивала на том, что поведу машину, когда на какой-то миг отвлеклась от дороги и вывернула руль слишком резко. Самым ужасным было то, что я никогда не вымолю его прощения, а еще то, что я так и не попрощалась с ним. Я оказалась в полнейшем одиночестве после его смерти, трагической и непредвиденной.
Но теперь… Когда я вечером возвратилась на Юнипер-роуд, то ощутила ужасную боль. Она накатила тяжелой волной, сделала меня слабой. Мои ноги не хотели нести меня, и я вынуждена была взять такси, чтобы добраться до дома. Мной овладело смятение. Я легла на кровать и уставилась на длинные тени.
Я знала, что Этьен любил меня. Он хотел быть со мной и с нашим ребенком. Я снова и снова прокручивала в голове наши с ним встречи, пытаясь вспомнить что-нибудь упущенное мной. Я отчетливо представляла, как он смотрел на меня, как говорил со мной, как смеялся над чем-то сказанным мной. Как он прикасался ко мне. Я вспомнила тот день, когда я видела его в последний раз, то, как он положил свою руку мне на запястье и сказал, что я буду петь песни нашему ребенку.
Нет. Я выпрямилась в темноте. Он не поступил бы со мной так жестоко. Он ни за что не оставил бы меня таким образом. С ним что-то случилось, что-то из ряда вон выходящее. Я должна узнать эту тайну, а может быть, даже не одну.
Он не мог сделать ничего, что я не смогла бы простить. Я бы простила ему все. Он должен знать это.
Когда я встала утром, мое тело закоченело, меня морозило, а голова была такой тяжелой, словно я не могла до конца проснуться от ночного кошмара.
Я переживала так же, как после смерти отца. Весь день я бродила по комнатам с каким-то странным и бередящим душу ощущением, что мне нужно сделать что-то, но я была не в состоянии определить, что именно.
Воздух в студии был сырым, холодным, здесь ощущалась какая-то отчужденность. Я ничего не рисовала уже почти месяц — я была слишком увлечена моей новой жизнью и мыслями о будущем с Этьеном.
Я почувствовала едва заметное движение позади меня — это Синнабар направлялась к моим ногам, а затем прыгнула на стол с принадлежностями для рисования. Она уселась, подогнув передние лапки под себя, и уставилась на меня своими большими темно-желтыми глазами. Она стала уже совсем старой, ее бедра усохли, выпирал каждый позвонок. Ее шерсть утратила былой насыщенный медный оттенок, сейчас она была бледно-коричневой.
Последние мои рисунки были приколоты к стене. Они были аккуратными и утонченными, написанными, как однажды заметил Этьен, точной, недрогнувшей рукой; каждый мазок был продуманным и уверенным.
Неожиданно меня стали раздражать мои работы и я сама, потому что я превратилась в женщину, которая позволяла себе просто жить. Которая решила, что крошечного кусочка земли, меньшего, чем кончик булавки, достаточно для жизни.
Синнабар засыпала, положив голову на лапы, ее глаза были полузакрыты.
«И вот я стою, — подумала я, — и наблюдаю за стареющей кошкой». У меня не было ни законченного образования, ни житейского опыта. И хотя Этьен называл меня красавицей, я не строила иллюзий относительно своей внешности. У меня были худые лицо и тело, большие любопытные глаза под густыми дугами бровей. Мои волосы были волнистыми и непослушными, из них невозможно было соорудить нечто изысканное и утонченное, одну из причесок, какие я видела у других женщин. Я упрямо отказывалась коротко подстричь их по последней моде.
Мне было тридцать лет, а это уже далеко не юность. А в некоторых человеческих сообществах меня сочли бы старой. По всей видимости, те, кто знал меня в Олбани, уже записали меня в старые девы.