Тихий дом - Элеонора Пахомова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для него это был годами отработанный прием. Он давно приноровился высекать из Лаптевой энергию, как искры из камня, и со временем достиг в этом искусстве немалых высот. В начале их семейной жизни он уже ощупывал ее в поисках слабого места, изучал реакции. А Лаптева терпела.
Даже в добрачный период все у него было с подковыркой, упреком, скабрезным юморком, а главное, с нажимом. Тут бы Лаптевой и подумать трижды, связывать ли с ним жизнь. Но в уме у нее тогда творилось странное: весь он целиком был подчинен установке – нужно выйти замуж, и чем скорей, тем лучше. Одурманенная ею Лаптева рассуждала так: главное – достичь этой цели, а там уже разберемся, стерпится – слюбится. И если терпеть мужа ей как-то удавалось, хоть и с каждым годом сложней, то с любовью не клеилось вовсе.
Как всякая женщина, она хотела любить и в начале отношений была открыта этому чувству. Она пыталась усмотреть в своем избраннике те черты, за которые любовь ее могла бы зацепиться, а потом уже оплести его целиком тонкими вьюнами, как клематис дерево, выпустив ко времени нежные цветы. В его грубости она стремилась углядеть мужественность; в темных глазах – потаенную нежность; в обидных словах – страх выдать привязанность к ней. И где-то в тугом узле ее чувств билась та струна, что звучала надеждой на счастливый исход.
Но полюбить его Лаптева, как ни старалась, не смогла. Любовь не прижилась на истощенном субстрате, который со временем становился лишь суше и грубее. Муж с каждым годом все больше изводил ее, будто желая понять, где тот предел, за которым кончается ее терпение. И попустительство Лаптевой подстегивало его.
Он женился на ней, словно делая одолжение. Привел в свой дом, будто совершая великое благодеяние. При любом случае находил повод для упреков, подозрений, обвинений. Он требовал от нее все больше, тыкая носом в недосоленный борщ или холодные котлеты. А после нападок придирался к тому, что она смотрит на него неласково, и говорил словами своей матери: «Нашла дурака, да? Женила, а теперь думаешь на моем горбу в рай въехать?»
На самом же деле жизнь с этим человеком рай напоминала меньше всего. За его попреками и самомнением не стояло ровным счетом ничего. Живя с ним, Лаптева едва сводила концы. Даже покупка капроновых колгот отзывалась в ней чувством вины за то, что она отщипывает от скудного семейного бюджета на свои скромные нужды. Потому она выбирала себе колготы поплотней и попрочней, штопая их то на носке, то на пятке, то прихватывала по ползущей стрелке, чтобы та не успела скользнуть за край юбки. Да и о прочих радостях жизни женщины, вступившей в счастливый брак, речи не шло.
Муж, который во времена учебы любил бахвалиться и пускать пыль в глаза, в карьере звезд не хватал. Он работал в муниципальной больнице рядовым педиатром и зарплату получал соответствующую. Это злило его сверх меры, и, приходя домой, он поносил всех и вся: начальство, коллег, пациентов (точнее, мамочек, которые как несушки кудахчут над ним, провоцируя мигрень), правительство и страну. Внося свои заработки в семейный бюджет, он раздражался, объявляя себя добытчиком, и корил Лаптеву за нерачительность. Она затравленно огрызалась, всякий раз не решаясь прямо сказать, что без ее зарплаты они и вовсе положили бы зубы на полку.
Возможно, именно нереализованность точила его сильней всего. Не решаясь признаться себе в этом, он искал виноватых и находил в лице все терпящей Лаптевой. Он отыгрывался на ней за все, и от того, что ей было плохо, ему будто становилось легче. А, может быть, ее покорность разнуздывала его, выпуская наружу его внутренних демонов, питала и взращивала их? Иногда Лаптева думала: что если бы он женился на другой? Не той, что готова все стерпеть, а той, что осаждала бы его, в любой момент готовая уйти, гордо хлопнув дверью. Избавленный от искушения, он, возможно, вызрел бы совсем другим человеком, куда более счастливым, чем стал.
Любил ли он Лизу? Той любовью, которую знал, на которую был способен, – да. Но ведь и она была слабой, зависимой, вынужденной терпеть все от безысходности. И эта ее слабость являлась манком для демонов, прикормленных Лаптевой. Он любил пригубить и Лизиной энергии, так, чтобы она брызнула страхом и болью. А потом подзывал дочь к себе и, извиняясь, объяснял, как тяжело, несправедливо сложилась его жизнь, поэтому иногда он выходит из себя под этим бременем, но он любит ее и терпит семейную жизнь только ради нее. Она смотрела на отца васильковыми глазами, почти такими же, как у него, и, проглотив обиду, пыталась его утешить. Так Лиза путалась под ногами у неразобравшихся в себе и своей жизни взрослых, отвлекая их от выяснения отношений и страданий о несложившейся жизни.
«Девочка вырастет и все поймет», – частенько приговаривала свекровь; муж после очередной нападки на Лаптеву отчего-то считал нужным задорно подмигнуть Лизе, будто говоря: «Видала, как я ее? Держись, прорвемся!”; Ирина Петровна же забивалась в дальний угол и побледневшими от злости и бессилия губами тихо шептала: «Ненавижу».
Это было правдой. Вместо любви на непригодной для нежных растений почве проросли куда менее прихотливые дикие цветы ненависти, раздражения, обиды. В какой-то момент Лаптева явственно ощутила себя заложницей потраченных на этого человека лет, сил и жертв и по глупости никак не могла все это отпустить, выжидая реванша. Она будто надеялась когда-нибудь отыграться за всю боль, пренебрежение, свою женскую несостоятельность. А потом вдруг будто трезвела, приходила в себя и понимала, что больше всего хочет сбежать от него, вычеркнуть, забыть. Но Лиза. Дочь как якорь пригвоздила ее к этому берегу.
Порой, когда глаза Лаптевой застила мутная пелена страдания, Лиза казалась ее его отродьем. Особенно в моменты ссор, когда дочь проявляла своенравный, упертый характер, у Лаптевой помимо воли срывалось с языка: «Ты похожа на своего отца». И тогда Лиза смотрела на нее странно. Ее серые глаза линяли до ледяной голубизны, а василек радужки будто заострялся абрисом, как сюрикен, словно не было для нее ничего обидней этого простого, естественного сравнения.
Сейчас же Лаптева смотрела на своего заклятого мучителя и думала, что Лиза совсем на него не похожа. Не была похожа.
После ее смерти он на время затих, почернел лицом, стянул губы в тонкий жгут. Хоть и обжигал Лаптеву ненавидящим взглядом, но словами не стегал – сдерживался или выжидал. Может быть, настолько ненавидел ее, обвиняя в смерти дочери (ведь она, мать, не уследила), что боялся, открыв рот, разлететься от ярости на мириады стальных дробин, которые вышибут из нее остатки духа. Вряд ли жалел, может, просто хотел, чтобы подольше жила и мучилась, думала она. На поминки созвал друзей: «Сорок дней стукнет, выкину как собаку к чертовой матери. Или пусть на коврике спит», – цедил он сквозь зубы так, чтобы Лаптевой даже на другом конце стола слышно было. Но она качалась на своем месте бледной тенью, и не было ей дела ни до чьих слов.
И вот сейчас он не выдержал, взвился, трех дней не дотерпел до сорока. Может, потому сорвался, что слишком долго прожил без питающей лаптевской энергии и ему хотелось новой порции, как наркоману дозы.
– Чего вытаращилась? Манатки свои пакуй и сваливай. Нас больше ничего не связывает.