Живой Журнал. Публикации 2009 - Владимир Сергеевич Березин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну вот, совсем недавно, когда я уже написал этот роман, в "Литературной газете" появилось интервью с братом Ахматовой, где он говорит, что к их матери подошла какая-то женщина и попросила двести рублей; а двести рублей тогда, в начале века, были безумные деньги, так вот, она попросила двести рублей, чтобы убить царя. Та, не задумываясь, ей их дала. Эти настроения, которые существовали тогда в обществе, неслучайны. Может быть, я как историк здесь не слишком убедителен, но страна была действительно переполнена революцией. На всех уровнях — от народа до художников, музыкантов, писателей и даже до чиновников, и поэтому революция стала возможной. Люди, которые в моём романе носят известные фамилии, по свойствам своей натуры были действительно большими революционерами, чем те, кто потом это дело возглавил. Они были в самом деле готовы уничтожить весь тот мир, каким его знали. Я вовсе не хочу сказать, что, скажем тот же Фёдоров жаждал крови — нет, дело в идее. Их нынешние адепты тоже отчасти маловменяемые. Фёдоровское учение чудовищное уже на уровне языка. Это язык на уровне передовиц газеты "Правда". Одна фраза повторяется и повторяется, подлежащее меняется местами со сказуемым, создаётся впечатление какого-то чудовищного долбежа.
— Меня вообще пугают философы, которые не любили женщин и не заводили детей. Не только философы, но и политики…
— Ну он же святой, просто святой.
— Но всё же… Я не адепт веры, не толкователь. Я существую в рамках православной культуры и всё.
— Он был действительно святой. Но меня поразил этот могучий отказ от всей предыдущей культуры, желание сровнять горы, засыпать болота. Я совершенно чётко его цитирую, например с армией. Почему нужно сохранить армию? Да потому что во время крупных сражений идёт дождь, и вот для плодородия почв, говорит Фёдоров, нужно сохранить армию и во время засухи палить в небо. Физически это явление вполне объяснимо — так было, например, под Аустерлицем, но каково это в промышленных масштабах!
Этим меня Фёдоров совершенно потряс, меня потрясла дикая сила его веры, его догматизм, и писал я его именно как святого, как подвижника.
Вот почему мне непонятны некоторые претензии, которые мне высказывались. Он ведь действительно святой, и я действительно так к нему отношусь.
— А ведь есть замечательная деталь его биографии — несколько лет, про которые ничего неизвестно… Я никогда не занимался его биографией…
— А твой взгляд на Фёдорова близок моему, то есть тому, что я писал о нем? Я это спрашиваю потому, что фёдоровцы считают, что я подставил им подножку. Мне рассказывали, что они хотели реформировать православие на основе идей Фёдорова, сделав его одним из самых главных святых.
— Нет. Нет и да. Я отношусь к нему с уважением, но без любви — всё таки не как к святому. У меня состоялся однажды с разговор с Золотусским, который упрекнул меня в том, что я сравнил фёдоровское учение с социальными конструкциями 20–50 годов, татлинским махолётом, и упрекнул, в общем, справедливо. Но для меня каждая из этих идей самоценна, они были, и поэтому важны. Мне никогда не хотелось забыть какую-нибудь деталь истории или собственной биографии. Я поэтому и писать, наверное, начал — потому что написанное остаётся. И Фёдоров мне очень интересен, я его люблю, но без пиетета. Эстетическая некрасота, вот что мне мешало. А центральная мысль о воскрешении мёртвых меня отчего-то не вдохновила, хотя я и перенес уже к этому времени боль смерти и боль смерти сверстников, молодых ребят — тоже. Один философ сказал, что очень страшно было бы увидеть своих любимых точно такими же, какими они были при жизни, но — искусственными.
Цепочка совпадений странна — я, например, узнал, что если не все, то половина наиболее ценимых мной писателей начала века были фёдоровцами. Масса пересечений у него с Циолковским. Добавим историю с Мавзолеем… И при этом была совершенно пламенная, абсолютная вера в науку и человеческий разум. Они всё экстраполировали, и наука развивалась с такой скоростью, что действительно казалось, что все проблемы, связанные с жизнью, смертью будут решены в ближайшие двадцать-тридцать лет.
— И причём никто не задавал себе вопроса "Зачем?".
— С гениальностью то же самое. То, что у меня написано в "До и во время" по духу очень схоже с работами по одарённости, которые были опубликованы в двадцатые годы. В России евгеники не было, была скорее антиевгеника. Если немецкая евгеника была построена на отборе таких… спокойно-разумных работящих людей (и солдат), то цель русских исследований — отбор гениев, изучение сумасшествия, освобождения мозга от разных тормозов — обыденного сознания и стереотипов.
Люди, жившие тогда, действительно готовились к переходу от обычных людей к бессмертным гениям, и это совпало с многовековым ожиданием прихода Христа, с невозможностью жить по-старому. Страна развивалась в начале века безумно быстро, но многим казалось при этом, что всё идёт невыносимо медленно.
Я и сейчас убеждён, что все народы, веруя в какую-то свою религию, автоматически своей жизнью декларируют собственную веру. И, то, что произошло в недавней истории России — совершенно сектантская попытка разом всё исправить.
— Многие наши общие знакомые в отъезде. Не хочется?
— Я чувствую себя здесь естественно. Я умею рыбачить, люблю грибы собирать, водить машину. Вообще, я думаю, что мне в любой стране было бы хреново. В любой. У меня была приятельница из Новой Зеландии, имевшая свой остров — километров шестьдесят квадратных, и у меня была сказка про то, как нам всем там хорошо жилось. Я относился к этому именно как к сказке, и поэтому очень испугался, когда эта идея вдруг начала приобретать реальные формы, и мои друзья в самом деле захотели туда поехать.
Все, что я пишу укоренено в русской действительности, и несмотря на то, что сейчас делаются переводы, я до конца не уверен, что это будет кому-нибудь там интересно. Вот если бы я закончил Плехановский институт, дело было бы иначе, я ведь сильно интересовался экономикой в то время, зачитывался справочниками, бесчисленными журналами типа "Международные отношения", знал, что и