Живой Журнал. Публикации 2009 - Владимир Сергеевич Березин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так что я рад, что не уехал, хотя значительную часть жизни прожил довольно худо. Иногда я думаю, что за меня всё решили, но решили правильно.
Я знаю немало — через наш дом прошло много людей. Друзья отца, например, которые отсидели лет по пятнадцать, и у меня не было ощущения, что с этой системой можно было играть и остаться при этом победителем.
Тогда я понял, почему эпоха Сталина была так популярна и будет всё более и более популярна. Есть понятие нормальной жизни. И вот Сталин безмерно расширил понятие этой нормальной жизни. Человек, который не сел в лагерь, и его не убили на фронте, был победителем. Ему достались лучшие женщины… Вот тёща моя говорит, что недаром русские женщины самые красивые — потому что отбор был действительно могучий — ведь выйти замуж могли были самые красивые. Отсидевшие…
Я знаю, например, многое о шестидесятничестве, были даже два произведения, и я их могу назвать точно, которые были библией шестидесятничества. Они были уверены, что если стать честным, то всё остальное будет в ажуре, то можно построить коммунизм. И вот был рассказ "Хочу быть честным" Войновича и совершенно библейский для своего времени текст Ильи Зверева "Второе апреля". И это были лучшие люди.
У меня нет ощущения, что все мы складываемся в поколение, а вот у шестидесятников такое ощущение есть. Видимо и литературный процесс придумали они. У меня даже возникла такая схема, которую я сам отследил на практике. Человек с каждым годом жил всё лучше. Человек освобождался из лагеря, а это в тысячу раз лучше, чем там сидеть, потом получал Московскую прописку, а это ещё раз лучше, потом комнату, потом квартиру, а это ещё лучше. Потом выходила повесть, книжка.
Экстраполируя это, они поверили в перспективы. В этом смысле Хрущёв был их учеником — так можно поверить в коммунизм к восьмидесятому году. А запас энергии у этих людей был совершенно феерический.
Ещё что меня поразило, так это то, что лагеря у нас были идеальным консервантом — человек сохранял свои убеждения, меньшевик-интернационалист выходил оттуда меньшевиком-интернационалистом, аграрник — аграрником. Я был знаком с Якубовичем, просидевшим больше тридцати лет, по воспоминаниям которого написана значительная часть Солженицына, с Бабиной, довольно видной эсеркой, и я думаю, чтобы выжить надо было веровать в свои убеждения, либо быть абсолютным циником.
— А не хочется участвовать в том, что раньше называлось медицинским термином "литературный процесс"?
— Нет. Я всё это видел.
Сообщите, пожалуйста, об обнаруженных ошибках и опечатках.
Извините, если кого обидел.
15 января 2009
История про Владимира Шарова — 2
Собственно, это разговор с Шаровым уже в октябре 2008.
— Вот твой недавний роман "Будьте как дети" прошёл в финал "Большой книги", получил премию "Книга года", хотя мне представляется чтением сложным. Кто его потенциальный читатель? Нет, я спрашиваю не с точки зрения маркетинга, рыночных перспектив — я говорю с точки зрения того, как представить себе этого читателя писателем, можно ли, или вовсе не надо думать о читателе?
— Каждый свой роман ("Будьте как дети", которые писались семь лет — не исключение) я правлю по много раз. Цель, как и у большинства моих коллег, одна — сделать текст ясным и прозрачным. Во всяком случае, для меня самого ясным. Откровенно говоря, своего читателя я себе никак не представляю — так было и раньше, и сейчас. Люди кажутся мне бесконечно разными, друг на друга напрочь непохожими, вдобавок у каждого свой опыт жизни, который мой текст миновать никак не может. Написанное, если оно, конечно, прочитано, так или иначе проходит через жизнь каждого читателя, комментируется, объясняется, дополняется этой жизнью, и то, что в итоге этой совместной работы получается, собственно говоря, и есть роман. Роман, который по-настоящему завершен. То есть, насколько я понимаю, вещь от природы должна обладать очень большой валентностью — способностью соединяться, становиться своей для совсем разных и незнакомых, не связанных между собой людей. Написать эту валентность невозможно — она или есть или ее нет. Один роман способен сказать что-то сотне, тысяче людей, а другой — чуть ли не сотне тысяч. Все это чудо, загадка, которую я и раньше не понимал, и сейчас точно так же не понимаю. Что же касается сложности того, что я пишу. У нас была очень страшная и очень непростая история. Весьма мало похожая на ту, какой она описана в учебниках. Ясность, логичность того, чему нас учили, успокаивала, со многим примиряла, и от этого трагедия как бы лишалась своего безумия, выздоравливала. Но эта логика ей не родная и правды в ней немного. На свет божий она появилась лишь после жестокой подгонки и правки. Вместе с уничтожением миллионов людей, из книг вымарывали все то, что с этими людьми было связано, и получалось, что погибшие не только не являются законной частью своего народа, а их как бы и вовсе не было. В общем, мне хочется верить, что сложность того, что я пишу, меньше всего связана с красотами стиля или чем-то схожим — она от сложности самой жизни, от ее поразительной подвижности и изменчивости, от множества людей, за каждым из которых стоит своя правда и своя беда и, главное, от невозможности все это между собой примирить. Конечно, всегда помнить, что рядом живут люди с совсем другим пониманием мира, непросто, но если мы этого не забываем, крови льется куда меньше.
— А вот какая польза от литературных премий? (Очевидная польза — это деньги, или повод к допечатке, ну а вот ещё? Меняет ли это самооценку, или ну их всех, нужно держать дистанцию от этого чувства "меня признали"). Каково личное-то отношение к премиям?
— Пока ты пишешь, в тебе огромный страх, что ты или не сумеешь, или не успеешь дописать, и все, вплоть до самой примитивной физиологии, зависит от того, как идет работа. Если хорошо, тебе сам черт не брат, а если ты в простое, тоска такая, что не дай бог никому. Но потом, когда рукопись завершена и издана, расклад меняется. Страха уже нет, но книга будто малый ребенок. Он уже рожден, со всеми своими ручками и