Ида Верде, которой нет - Марина Друбецкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она оглянулась — Лозинский продолжал говорить, но тут вдруг очнулся пианист, полчаса как мирно дремавший у фортепиано, и, не разобравшись что к чему, ударил по клавишам.
Голос Лекса потонул в бравурных аккордах. Он лишь как рыба открывал рот.
Ида улыбнулась мизансцене, однако Лозинский принял ее улыбку на свой счет. Лицо его побелело. Он схватил пустой бокал, сжал, и осколки, окрашенные кровью, посыпались на пол.
Он медленно двинулся к Иде, не замечая кровоточащей ладони.
— Оп-ля! — Она подняла серебряный поднос с высокими бокалами, крутанула его как жонглер на указательном пальце и с веселой яростью направила веер разлетающегося хрусталя в сторону мужа.
Лекс привычно увернулся.
Вспыхнули, отражая свет люстры, хрустальные капли.
Пианист резко оборвал игру.
Ида повернулась на каблуках и, не оборачиваясь, вышла из гостиной.
Она спала крепко и не понимала, во сне или наяву он притянул ее к себе и уже был в ней. Черт! Оба обожали любовь в полусне, когда каждый на своей планете, в своем сюжете. Он не знал, притворяется она или действительно спит. Но тело ее было абсолютно безвольным. Она что-то бормотала. Повернуть, раздвинуть, согнуть… Сладкая покорная кукла. От этих минут он сходил с ума. И содрогания были столь сладостны — в покое, защищенном ее дремотным небытием, тем, что все происходящее принадлежит только ему и подчиняется только его желаниям. Он громко застонал. Даже закричал. Дикая, обескураживающая нега, усиленная — как ни странно — этим выкраденным одиночеством.
Рассвело.
И вдруг — ее совершенно будничный голос из вороха простыней.
— Вот из-за таких твоих криков, Лекс, горничные потом сутки прячут глаза. Они, наверное, думают, что ты развлекаешься тут с дюжиной студийных девиц.
«Циник… — думал Лекс о жене. — Холодный циник!»
Раньше его смешило отсутствие границы между трепетной страстью и деловитыми замечаниями, которые могли последовать и через секунду после тающих стонов, и даже между ними. Он не мог удержаться от хохота, когда между блаженными поцелуями, с которыми Идин рот путешествовал по его телу, вдруг возникала непредсказуемая пауза — и Ида с тем же блаженством вдруг начинала напевать случайную шансонетную песенку и (еще хлеще!), не прекращая нежностей, заводила обсуждение нового силуэта пальто или студийных новостей. Ему требовалось, чтобы она продолжала ласку, а она усаживалась по-турецки и ни с того ни с сего пускалась в запутанный пересказ какого-нибудь подслушанного сценария, а как только он просительно взывал: «Прошу, не отвлекайся, милая!» — сосредоточенно хмурила лоб (невозможно было не рассмеяться, видя ее «серьезный подход») и снова падала в игру страсти.
Но последнее время ему все чаще казалось, что любовные утехи превращаются для Иды в вереницу сценок из спектакля. Ему льстило или возбуждало то, что, несмотря на годы, прожитые вместе, она будто продолжает флиртовать с ним.
А сегодня… сегодня ему почудилось, что в своей страстной игре она попросту забывает, с кем находится. И не путает ли она его — мужа, Лекса Лозинского — с кем-то из состоявшихся или будущих любовников, настоящих или вымышленных? Неужели мрамор Иды Верде дозволяется трогать праздным любопытствующим?
Ехали третьи сутки. Сначала — больше суток — пароходом из Ялты до Батума. Путешествие необременительное и даже приятное. Ида весь день провела на верхней палубе в шезлонге, нежась на солнышке и демонстрируя праздной публике изящные линии стройных ножек и смелый крой бледно-сиреневого — в тон предзакатной волны — пляжного костюма.
Группа рассеялась по пароходу. Кто загорал, кто отсыпался в каюте, кто опрокидывал стаканчики в кают-компании.
В Батуме пересели на поезд и вот уже вторые сутки тряслись по железке — два года назад горы были продырявлены тоннелями и прошиты линией железной дороги.
Съемочная группа занимала три вагона. Два — второго и первого класса — были разделены на купе с тем только отличием от обычного поезда, что к купе люкс кинодивы Иды Верде примыкала специально оборудованная душевая, сияющая новенькими никелированными краниками и хирургической белизной кафельных стен. В третьем вагоне со снятыми перегородками располагался салон — темное дерево стен, плюшевые диваны, большой овальный стол, за которым группа собиралась на совещания и обеды.
Ида в домашнем холщовом платье — хорошо и для дороги, и для бивуачной жизни в экспедиции — лежала на диване, закинув одну ногу на другую, согнутую в колене, пускала дым, широким жестом откидывая в сторону руку с плоской сигариллой в длинном мундштуке, глядела на кипарисы, мелькающие за окном, и морщилась.
Нет, она решительно не понимает, почему надо тащиться в такую тмутаракань. От Баку еще несколько часов трястись на грузовиках. О господи! Зачем? К чему? За что? С тем чтобы выгрузиться на берегу Каспийского моря, неделю ставить палатки, налаживать съемочный быт, а потом снимать то, что можно прекрасно снять где-нибудь в окрестностях Ялты, а быть может, и вблизи их собственного дома? В конце концов, безлюдных пляжей в Крыму — навалом. Так нет же — изволь сначала помучиться!
Ида считала, что результат никогда не оправдывает затраченных сил, если затратить их слишком много. Хорошо получается только то, что дается легко. По крайней мере, у нее всегда было именно так.
Она злилась на Лекса за то, что не удалось отговорить его от этой ужасной экспедиции, и с начала поездки не сказала ему ни слова. Лекс — трус. Страшно боится не угодить Ожогину. Хочет сделать шедевр, вылизать каждый кадр. Отчасти он, конечно, прав — Ожогин с легкостью подписал договор на «Охоту на слезы» и с финансированием не поскупился. Однако разговор о длительном контракте — они с Лексом предполагали минимум на три года — отложил на потом. «Посмотрим, посмотрим, сначала надо сработаться», — пробормотал он со своим дурацким сонным видом.
Ну положим. Сработаться надо. Пощупать друг друга в работе не мешает. Ожогин — крут. Лекс — истеричен.
Еще испытание преподнесли им небеса в виде Александра Степановича Грина.
Грин с супругой, которая была моложе его на пятнадцать лет, занимали соседнее купе. В реальности Грин никак не походил на свои романы, точнее являлся их черным отпечатком. Ярчайшее, но катастрофическое мышление. Остановку поезда на выезде из тоннеля он трактовал как захват съемочной группы бандитами. В добродушном кондукторе, разносившем чай, видел отравителя.
Ида слышала, что у него туманное прошлое, связанное с бегством из армии, жизнью по чужому паспорту, но это было давно, более десятка лет назад — еще до несостоявшегося большевистского переворота. Однако в первый же вечер знакомства — на приеме, где Лекс сговорился с Ожогиным о съемках «Охоты на слезы», — он завел Иду в неосвещенную часть сада и стал рассказывать, что был на каторге за убийство первой жены. И внимательно вглядывался колючими глазами — испугается дива или нет?