Вечность во временное пользование - Инна Шульженко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жюль был свободен и приехал к нему через час:
– Поведу тебя в один клуб – боже, какие там обнаружились девушки!
– Это далеко?
– Нет, всё как мы любим: пара рюмок по пути, не больше. Ну три.
Виски не думал: он решил, что думать больше не желает. Во всяком случае, до утра.
Пока он принимал душ, брился, глотая кофе, переодевался, Жюль бродил между разложенными на полу листами садовой серии и периодически застывал перед натянутой на штангах завершающей работой, где узнавал откадрированных в отдельные рисунки героев.
– Охуеть, – резюмировал он. – Ну круто.
– Ага, – вяло согласился Виски.
– Что это тебя пробило?
– В смысле?
– Ну тридцать лет рисуешь свои ломти Парижа, а тут вдруг – такое?
– Прости, – сказал Виски решительно. – Сейчас я к психоанализу не готов. Выпивка и секс – программа-максимум для меня сегодня. Окей?
– Ок-ок. – Жюль покивал и обнял друга за плечи. – Пошли. К утру всё это дерьмо исчезнет у тебя из головы без следа.
– Пошли, – согласился Виски.
Париж – город снисходительный, но наглых мотоциклистов здесь ненавидят люто: все права на дорогах – их, и пользуются они этим совершенно бесстыдно, оставляя в бессильной ярости крушить собственные автомобили изнутри тех, кого они подрезают на светофорах, между кем протискиваются, едва ли не убирая для этого чужие зеркала и не давая двинуться с места, кому показывают обидные факи в чёрных крагах, улетая в треске и рёве далеко вперёд, пока неповоротливая машина ещё только сдвинет с места передние колёса.
Поэтому первыми на зелёный свет здесь всегда срываются стаи мотоциклистов.
Виски и Жюль вышли на вечернюю улицу, дома приняв на ход ноги, поэтому к ближайшей стойке не спешили. Шли с работы парижане, почти все – с горячими багетами в руках, откусывали горбушку. Город потихонечку прозрачнел и пустел к осени, становился сквозным. Далеко до внезапного обрыва в небо, как будто там – спуск к морю, синели проёмы между светлыми домами, узкие улицы просматривались в обе стороны во всю длину. Ещё засветло зажглись фонари.
Жюль, похохатывая хриплым лающим смехом, рассказывал, как ночью на днях раскрашивал с «детьми» поезд в метро и как ничего не меняется: тот же драйв, так же быстро надо убегать в случае облавы, так же сосредоточенно и точно фигачить свои прямые углы, чтобы через два часа они сложились в достаточно изобретательную и сложную многофигурную композицию со шрифтом.
– И точно так же, как раньше, не все этот ритм выдерживают… Что за фак?
Пролетевшая пара десятков мотоциклистов после того, как они перешли дорогу на светофоре, уже исчезла из вида, медленный поток машин скользил справа от них, отражая уличные гирлянды, но один мотоциклист попятился, срезав угол по тротуару, и встал перед ними.
Шлем закрыт, лица не видно, чёрные джинсы, ботинки, мотокуртка, перчатки. Головой он показывал: давай садись.
Жюль рассмеялся:
– Чё за киднэппинг, нахрен? Ты на кого тут наезжаешь, малой, старших в лицо не знаешь?
– Подожди, Жюль, – Виски наклонился к самому козырьку шлема и отразился в нем, вглядываясь. – Боюсь, этот всадник Апокалипсиса – за мной.
– Ты его знаешь?
– Очень надеюсь, что да.
Всадник опустил голову и ждал, когда Виски сядет сзади.
– И чё, вот так вот ща и уедешь? – разволновался Вит. – Непонятки какие-то!
– Старик, спасибо, что выбрался, прости! Я позвоню!
– Чёрт. Ну пока…
Он поцеловал Виски и отступил от мотоцикла. Длинные ноги водителя при выключенном моторе оттолкнулись от асфальта, и машина тихо съехала на дорогу.
До дома был метров триста. Мотор завёлся, всадник повёл машину к нему. Виски сунул ладони под короткую куртку водителя и под тонкую майку под ней, положил их на маленькие горячие груди, а голову на узкую спину. Могу так ехать до скончания веков, особенно когда она так прижимается ко мне своей изумительной жопой.
– Прежде чем ты скажешь хоть слово, дай скажу я!
Они въехали в узкий дворик, Виски закрыл низкие ворота, и теперь, приняв у Беке снятый чёрный шлем, пока она расстегивала молнию куртки и едва открыла рот, перекрикивал её:
– Самое главное дай скажу!
– Ну скажи, скажи.
– Но сначала мы войдём в дом. Не могу же я самое главное на улице говорить…
Она покачала головой. Как ни старались оба держать лицо, физиономии расплывались в глупых счастливых улыбках: так обычно и бывает, когда мужчине нравится то, что он видит перед собой, а женщине нравится то, что видит перед собой она. И удержать эти довольные и алчные улыбки они не могли.
В прихожей он тут же схватил её и прижал к стене и, сдирая куртку, отшвыривая заколку для волос, запуская руки под майку, удерживая тонкую шею, не давая ей уклоняться от своего рта, он чувствовал такое желание, что едва мог говорить.
– Так что «самое главное» ты хочешь сказать? – с силой упёршиеся лбами, они замерли в спазме остановленного ею объятия.
Он видел опущенные ресницы, тени от них на щеках.
– Ты уверена, что хочешь это услышать? – спросил он.
– Да. – Серьёзно ответила она.
– Ну ладно. – Он прижал её к себе, вздохнул и, словно набравшись решимости, сказал: – Я тут погуглил. Оказывается, в Тринидаде и Тобаго водится редчайшая орхидея-бабочка. Ты знала?
Беке отдернула голову назад и уставилась на него, пытаясь удерживать его руки, шарящие по её телу.
– Ты не знала? Ну как же: Oncidium papilion! Редкий, между прочим, вид! На грани исчезновения!.. Но у нас ведь есть одна, правда? И никуда не исчезнет? Тихо, тихо… Дай мне свою бабочку, Беке, вот так. Дай мне её.
Утолив первый голод, блаженствующий Виски полюбовался, как она с силой сжала и переплела ноги, и сказал:
– Во всяком случае – к эпизоду нашего знакомства – ты хотя бы точно можешь быть уверена, что мой к тебе интерес был совершенно бескорыстным и стопроцентно только сексуальным!
– Дурак, – пробормотала она, не открывая глаз, и он счастливо заржал.
Одна мысль, что он может потерять и её, приводила его в ярость, и ни о каких детях он не хотел больше даже думать. Но и она не мечтала о детях: ей нравилось быть ему и женой, и ребёнком – да хоть попугаем, в те несколько лет, когда между смертью Лью Второго и появлением Лью Третьего Антуан не решился в силу своего уже значительного возраста заводить птицу, живущую в среднем до 18 лет.
Поэтому Лью Третьего, копию своих предшественников, ему принесла она.
Они только узнали, что он болен, как долго и как именно будет протекать его болезнь. Ошеломительная невозможность отменить приговор, страшная, сама по себе убийственная жалость, которую они узнали друг к другу из-за предстоящего им, ненасытность их любви, которой оказалось мало и сорока лет, – всё это сводило с ума, как бы ни старались они и как бы у них замечательно ни получалось изображать сильных духом, спокойных и ко всему готовых людей.