Рожденный дважды - Маргарет Мадзантини
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я накрасила губы в туалете самолета, привела в порядок прическу — хотелось выглядеть лучше.
Справа бар, где у высоких столиков пьют кофе, курят. Какой-то мужчина отделяется от круглой стойки и идет ко мне. Я не уверена, что узнаю его, но все же это он! Мятая льняная рубашка черного цвета, рыжеватая борода. Волосы поредели. Слегка располнел. Характерная походка — широко расставляет ноги, даже когда спешит, руки слишком свободно болтаются вдоль тела — не спутаешь ни с кем другим. Стискивает меня в объятиях, прижимает к себе, будто я его собственность, потом вглядывается в лицо. Сперва общий план: лоб, губы, подбородок. И вот уставился глаза в глаза, словно хочет увидеть год за годом всю мою жизнь. Этот взгляд будто волна, которая после долгих скитаний по морю разбивается о берег, обдавая нас брызгами воспоминаний.
Я первая не выдерживаю, опускаю глаза — этот пристальный взгляд меня смущает и раздражает одновременно. В Италии никто на тебя так не смотрит. Рука у меня начинает зудеть, как от чесотки. Две влажные, мясистые и, возможно, не очень чистые ладони обхватывают мое лицо горячей повязкой.
— Красавица!
— Старушка, — парирую я.
— Иди ты к ч-черту, Джемма!
Смеюсь, узнаю эту манеру тянуть звуки, этот насмешливый тон. Гойко целует меня, снова сжимает в объятиях так, что замирает дыхание. Сквозь льняное полотно рубахи я чувствую тепло его тела, слышу взволнованное биение сердца. Он ощупывает мою спину, как слепой, считает ребра, позвонки перекатываются под его горячими руками.
Теплая шея Гойко пахнет потом. Мне вспоминается уютный запах сараевских домов, накрахмаленных скатертей, ликера из белой черешни, запах офисов, где пепельницы полны тлеющих окурков, а ксероксы всегда сломаны — нужно хорошенько стукнуть по ним, чтобы заработали.
В горле комок, но я стараюсь не расплакаться. Я дала себе слово держаться. Когда тебе пятьдесят три, слезы не заставляют себя долго ждать. Хлопаю Гойко по плечу:
— Толстяк!
— Да, я хорошо ем.
Гойко делает неуверенный шаг в сторону Пьетро, спотыкается, но удерживает равновесие. Они ударяют друг друга по рукам, как в американском боевике. Гойко показывает на гитару:
— Музыкант?
— Дилетант, — смеется Пьетро.
Гойко садится рядом с таксистом, выставляет локоть в открытое окно. Они негромко говорят о чем-то между собой.
— Ты понимаешь их, мама?
— Немного.
— И что они говорят?
— Будет дождь.
— Ч-черт! — присвистывает Пьетро, протягивая звук «ч».
Удобно устроившись на заднем сиденье автомобиля, обтянутом серой тканью, я смотрю в окно. За пыльным стеклом — знакомая дорога, длинный проспект, забыть который невозможно. Я боюсь, что волна воспоминаний захлестнет меня с головой. Не нужно всматриваться — достаточно кинуть беглый взгляд… Если я справлюсь сейчас, значит, справлюсь и дальше. Не позволю этому городу разбередить мои раны.
Пусть образы прошлого остаются блеклыми, как почтовый штемпель на старом истертом конверте. Жизнь научила меня, что все можно преодолеть, — даже страх деформируется, исчезает в тумане, становится смешным, абсурдным и потому не воспринимается всерьез… Черные скелеты автомобилей, разбитые стекла, алая кровь смертельно раненного ребенка брызгами на белой стене.
Машинально трогаю мочку уха, тереблю сережку. Нет, я спокойна. Пьетро рядом: его джинсовое колено касается моего, его равнодушный, скучающий взгляд скользит по унылому городскому пейзажу.
Серые дома эпохи соцреализма. Балконы, нависшие один над другим, напоминают ящики старого, обветшалого каталога в какой-нибудь конторе. Фасады, изуродованные осколками гранат, слегка подштукатурены.
Достаточно небольшой выбоины на дороге, и возникает непроизвольное желание пригнуть голову. Этот проспект со всех сторон простреливался снайперами, машины мчались по нему со скоростью двести километров в час — голова притиснута к коленям, душа ушла в пятки. Красные остовы трамваев, нагроможденные один на другой, — единственная защита от обстрела. Я поворачиваюсь к Пьетро. Меня охватывает страх: на нем нет бронежилета. Закусываю щеку. Все в порядке. Успокойся…
Гойко молчит. Обернулся всего лишь раз, — очевидно, решил меня не беспокоить.
Он остался жив, выжил на этой страшной дороге. Ему повезло, он уловил новый ритм — жизнь не стоит на месте, движется вперед.
Странно видеть здесь светофоры и людей, спокойно идущих по пешеходному переходу. Вверх по холму карабкаются сады, белые домики ютятся меж темных елей. Именно оттуда стреляли. Любая щель между домами, любой просвет в зелени деревьев — это снайпер, который мог тебя уложить.
Редакция легендарной газеты «Ослободженье» на прежнем месте. Там, где когда-то были одни обломки, появилось небольшое скромное здание. Рядом огромный небоскреб равнодушно взирает зеркальными стеклами окон на развалины старой городской богадельни. На крыше небоскреба красным неоновым светом горят огромные буквы: «AVAZ».
— Это самая популярная газета, ее владелец — из нынешних олигархов. — Гойко проводит рукой по голове. — И ни одной страницы о культуре.
Около клумбы со свежевскопанной землей мужчина ждет, пока его собачка справит нужду. Девушка на велосипеде пересекает проспект. Родители и белобрысые малыши улыбаются с рекламы страховой компании «Сараево Осигуране». На другом рекламном щите — миротворцы из ЕУФОРа. Упитанные физиономии парня и девушки в камуфляжной форме сияют довольной улыбкой. Люди идут по тротуару, обыденно и размеренно вершат свое плотское бытие.
В город вернулись птицы — перелетают с ветки на ветку, с дерева на дерево, проносятся над головами, спускаются на землю, что-то клюют.
Однажды утром я проснулась и увидела огромный черный луч — это улетали птицы. Улетали все разом, спасаясь от несмолкаемого грохота, дыма пожаров, невыносимого запаха наскоро погребенных тел. Они поднимались к Миляцке, чтобы укрыться в дальнем лесу, там, где летом люди устраивали пикники и спасались от жары у небольших водопадов, сверкающих, как серебряные узелки. Все жители Сараева завидовали этим птицам, потому что они могли оторваться от земли и спокойно улететь.
Я оборачиваюсь. Он там, большой, кричаще-желтый куб гостиницы «Холидей-Инн», сложенный из кубиков поменьше, которые, кажется, можно переставлять местами. Во время осады здание стало убежищем для иностранных журналистов. Фасад обстреливался снайперами из Грбавицы. Выручал служебный вход — машины съезжали по пандусу вниз, в гараж. Попасть туда считалось необыкновенной роскошью, недоступной простым смертным. Там была горячая еда, были спутниковые телефоны. В гостиничных номерах работали журналисты — счастливчики, они приезжали и уезжали, сменяя друг друга.
Вот и центр города. В этом расчерченном на квадраты скоплении старинных австро-венгерских особняков пешеходы переходят дорогу где попало, задевая машины, которые движутся с черепашьей скоростью. Деревца подросли, у молодых побегов нет прошлого. Я смотрю на магазины: рядом со старыми убогими витринами — новые, красивые, но все-таки не столь изобильные, как у нас. Червь потребления пробрался и в этот город, на лице которого еще не зажили шрамы войны. Показались купола мечети — маленькие и темные, будто гладкие речные камни. Улочка, на которой стоит наша гостиница, примыкает к старому турецкому рынку Башчаршия.