Рожденный дважды - Маргарет Мадзантини
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Поосторожнее с зажигалкой! Ты так накачан водкой, что, если рыгнешь, мы все взлетим на воздух…
— Поздравляю! Наконец-то ты усвоил боснийский юмор, — радуется Гойко.
Я смеюсь, хоть щеки совсем одеревенели от холода. Гойко смотрит на меня, и в этом взгляде читается обида. Он встряхивает головой, вялым жестом посылает нас ко всем чертям, укладывается в снег, поворачивается на бок:
— Позовете меня, когда надоест трепаться.
Захмелевший, он мог бы спать дома, в тепле, так нет же, не оставляет нас одних, сторожит, как цепной пес, который только делает вид, что дремлет. Диего берет мою руку — так подбирают забытую на снегу перчатку.
— Так, значит…
Он не заканчивает фразу, белое облачко пара растворяется в холодном воздухе. Я жду.
— …это ты.
— Что? Я — это что?
Голос его становится сиплым:
— Не уходи, не уезжай.
Он кладет голову на мои руки, закрывает глаза, дышит, как та окоченевшая птичка у фонтана. Я прикасаюсь к его волосам, медленно запускаю в них пальцы, поглаживаю.
— Еще… еще…
— Через месяц я выхожу замуж.
Он резко поднимает голову:
— Тот давний роман?
Я мигом прихожу в себя. Поднимаюсь, отряхиваю снег, говорю, что замерзла, что пора укладывать вещи. Толкаю ногой Гойко:
— Давай, Вальтер, пошевеливайся!
Возвращаемся в гостиницу, медленно спускаемся с холма, каждый сам по себе. Никто не разговаривает, так лучше — за весь путь мы порядком устали. Мне больше не нравится этот худой сумасшедший парень, что шагает рядом со мной, его мрачноватые шутки под стать черному юмору Гойко. Я вдруг понимаю, что эти двое мне противны, что я ненавижу их глупости, их патетику. Оба воздыхателя меня раздражают.
Начинается новый день, рассвет над городом тихо крадется, как большой серый кот. Я злюсь на себя — зачем было мерзнуть, зачем пить водку, лучше бы спала. Крепко стискиваю руку Гойко, опираюсь о его плечо. Он похлопывает меня по спине, старается согреть. И кажется, радуется: пока он дремал, что-то случилось. От него не ускользнуло, что у Диего испортилось настроение. Диего идет впереди, прижимаясь к стене, как побитый пес.
Ну и ладно, Гойко берет реванш. Его не смущает мое непостоянство. Он поднимает с земли палку, кидает в Диего:
— Эй, фотограф!
Диего подпрыгивает, скользит на снегу и падает. Гойко хотел пошутить, он не ожидал, что парень окажется таким слабым.
— Больно, приятель?
Диего встает, отряхивает снег, говорит, что ничего страшного, что он не ушибся. Я чувствую себя виноватой. Почему-то я чувствую себя виноватой. Это я сделала ему больно.
— Увидимся в аэропорту.
Он уходит прихрамывая, не оборачиваясь, машет нам рукой.
Если бы Гойко не придавил чемодан всем своим весом, я не смогла бы закрыть молнию. Я накупила на рынке много ерунды, особенно вышитых скатертей для моего будущего дома. Мы едем мимо Вечного огня, я в последний раз смотрю на этот проспект… новые дома, глупый красноносый волчонок — символ сараевской Олимпиады — рядом с огромным портретом Тито. Белое небо за окном автомобиля. Я совсем не спала, меня тошнит, прошу Гойко выбросить сигарету.
На регистрации много пассажиров — журналисты, телевизионщики, туристы. Группа финских болельщиков идет за девушкой в мини-юбке и желтой куртке с оленями, девушка машет надувным шариком в виде снеговика.
Его нет. Нет, я его не ищу, просто обвожу глазами зал. Покупаю английский таблоид. На обложке — жена принца Чарльза, румяная, с пышными белокурыми волосами, держит на коленях первенца.
Он должен быть здесь, его самолет вылетает на час раньше, чем мой. Может быть, он не услышал будильник, крепко уснул и проспал. Мне кажется, что он как раз из тех, кто любит поспать, что он вообще никуда не торопится.
На мне — свитер из ангорской шерсти с широким воротником-шалькой, джинсовая юбка миди, бежевые сапоги, большие солнечные очки подняты на лоб. Я выгляжу немного старше своих лет. Окончив университет, я стала одеваться как дама, делать «взрослые» прически. Расстегиваю верхнюю пуговицу пальто, закидываю ногу на ногу, кладу сумку рядом. Немного рисуюсь, но на публике все мы так или иначе любим покрасоваться… Кажется, я вхожу в образ той женщины, какой мне хотелось бы быть. Для меня очевидно — я не люблю страдать. Моя жизнь проста и понятна. Я выросла в мире без острых углов, горизонтальном, предсказуемом.
Однако Сараево оставляет в моей душе легкий шлейф грусти. Я вспоминаю торжественное, безупречное открытие Олимпиады, но даже там, на том сверкающем огнями стадионе, чувствовался металлический привкус щемящей тоски. Ни бодрые движения мажореток, ни прыжки юных фигуристов не могли скрасить военную суровость, свойственную всем спортсменам Восточной Европы, — ощущение, что тренировки не доставляли им радости. И что сказать о том парнишке, который продавал жареные орешки у стадиона Зетра? Его глаза — это глаза ребенка или мышонка? Я погладила его по голове, оставила чаевые, а он стоял как каменный, даже не шелохнулся.
Я сказала Гойко, что он может вернуться домой, но он слоняется по залу — занимается коммерцией. Подходит ко мне, выпускает дым прямо в лицо, разглядывает обложку журнала:
— Это кто?
— Жена принца Чарльза.
— Она боснийка?
— Англичанка, естественно.
— Очень похожа на мою маму.
Закрываю журнал, бросаю в сумку.
— Нет, мама красивее.
Как же мне надоел этот наглый босниец, убежденный, что эта дыра — ни много ни мало центр вселенной! Он все время повторяет: «Граница между Западом и Востоком, Восточный Иерусалим… перекресток тысячелетней культуры и авангарда…» — и вот теперь, надо же, его мать красивее, чем принцесса Диана. Черт бы тебя побрал!
Зимой у вас — собачий холод, летом — ужасная жара, вы мрачные пессимисты, вы самонадеянны и вместе с тем смешны. Женщины у вас либо накрашены, как проститутки, либо совсем без косметики, мужики воняют луком, водкой, пропотевшими носками, вы носите плохую обувь. Мне надоели ваши чевапчичи и пита, я хочу макарон и пиццы. Ты достал меня, Гойко, над твоими шутками не посмеешься, над твоими стихами не поплачешь.
Я с наслаждением думаю об Андриче: «И если бы одним словом я попытался выразить то, что гонит меня прочь из Боснии, я бы сказал тебе — ненависть».
— Она в больнице, моя мать…
— Да? А что с ней?
— Должна родить. Она там уже неделю, все никак не родит.
— Сколько же лет твоей матери?
— Сорок четыре. Я родился, когда ей было семнадцать… а сейчас она ждет второго ребенка.
— Это хорошо…
— Это жизнь.