Другая жизнь - Юрий Валентинович Трифонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И где же такие пиджаки берут?
— Это из Венгрии, — объяснила Ольга Васильевна.
— А! Не наш, значит? Ишь ты, как бархат…
— Да это замша, — сказала медсестра. — Что ж ты, не сидишь?
— Я вижу. Я-то вижу.
— Ну и сиди молчи. Руками не трог. Рук не отмыл небось, а на него всякая грязь садится, на замшу. Ах ты горе! Вроде чуток загрязнил!
Она схватила платок, бросилась к рукаву замшевой курточки оттирать. Дети тоже подскочили, сгорая от желания потрогать необыкновенную курточку. Пантюша скрипел зубами. Старичок, как будто занятый беседой с Сережей и к тому же крепко недослышавший, внезапно и очень кстати вступил в разговор о курточке:
— Почему у нас нет? В Камергерском переулке, магазин братьев Шульц, «Земишледер» называется… Перчатки, кофры…
Пантюша махнул на деда рукой.
Принесли картошку в чугуне. День неожиданно смерк, зажгли электричество. Сережа начал что-то записывать. Он все старался разузнать насчет пожара в Феврале семнадцатого: кто приказал, да кто тушил, да кто тогда командовал. Старичок был ничтожно мал в ту пору, пылинка в бурю, однако прошло пятьдесят три года — пылинка странным образом еще существует, еще пляшет в луче солнечного света, хотя все вокруг смыто, унесено… И Ольга Васильевна понимала, отчего с такой жадностью вслушивается Сережа в полувнятное бормотанье. Одно изумляло, и хотелось спросить: как же уцелел? Неужто никогда ничего… не тягали?
— Как не тягать? Это беспременно… — говорил старичок, улыбаясь. — То на войну, то излишки… У нас, конечно, специальность хорошая, так что нигде не пропасть… Мы начальство обшивали, всегда с куском хлеба… И даже на другой пункт затребуют, а наш начальник, товарищ Гравдин, не отдает, так что ссорились из-за нас…
И старичок подмигивал, радостный.
Пантюша, уходивший куда-то, опять возник за столом.
— Вы чего у деда пытаете?
— У вашего деда богатейшая жизнь, — сказал Сережа. — Разговариваем о жизни…
— А записываете на кой?
— Я историк, мне все это важно для истории.
— Какой еще истории?
— Истории Февраля семнадцатого года. Февральской революции и всего, что с нею связано. Это сложный, еще не полностью изученный период, и каждое повое свидетельство для нас ценно. Так что вы извините за то, что мы вам надоедаем, мы скоро уйдем.
Сережа говорил спокойно, терпеливо, но тот хотел ругаться. Стал вдруг кричать:
— Не хрена выпытывать! Будя! Историки, туды вас! — И тряс перед лицом Сережи узластым пальцем. — Я вам не дозволяю!
Мать и жена успокаивали Пантюшу, но как-то робко. Ольга Васильевна испугалась. Надо было уходить. Но Сережа никогда не мог уйти вовремя, ему все казалось, что надо что-то доделать: допить, доесть, дообъяснить или же доругаться. И он вдруг, побагровев шеей, надувшись, пустился с пьяным дураком объясняться, что есть история и зачем она нужна. Пантюша слушал усмешливо и враждебно и, возражая, тряс пальцем:
— Да мы в школе эту историю читали. Зна-аем! Чего вы мне мозги пудрите? История, история… Хватит, есть одна история, а больше не нужно.
— Послушайте, Пантелей, вы кем работаете, собственно?
Когда Сережа разговаривал с простыми людьми, в особенности когда затевал с ними спор, у него возникал почему-то неприятный высокомерный тончик, по-видимому невольно, но людей раздражало. Пантюша грубо ответил: какое, мол, — дело, где работает? Может, на Богородском кладбище за трояк могилы копает. А вы, случаем, не из милиции или из ОБХСС проверщики? Все это говорилось с угрозой и с трясением уже не пальца, а кулака перед носом Сережи. Ольга Васильевна тянула Сережу. из-за стола. Но тот упорно сидел, втягивался в скандал.
— Нет, послушайте, я вас, кажется, ничем не обидел… Просто интересно — за что вы на меня взъелись?
— Да на хрена мне твоя история! Нечего выпытывать!
— История не моя, она и ваша тоже, и вашего деда. Она принадлежит всем. Вот, к примеру, село Городец очень древнее…
Медсестра шептала Ольге Васильевне, чтоб на мужа не обижались, он чумовой, у него голова слабая, и, если выпьет, обязательно начудит и к людям пристанет, за что его бьют тяжелым боем, а работает он механиком на элеваторе и вообще хороший человек. Старичок Кошельков, давнишний сотрудник московского охранного отделения, столь давнишний, что это потеряло теперь всякий запах и цвет, перегорело и выдохлось, дремал безмятежно, опустив на грудь голову в венчике младенческих белесых волос. Сережа что-то рассказывал о здешних князьях, о татарах. Ребятишки слушали. Пантюша щурил бешеный, неподкупный глаз.
— А ежели по шее? А? — Скрипел зубами. — Во будет история…
До автобусной станции идти было долго, шли впотьмах. Ольга Васильевна дрожала то ли от страха, то ли от холода. Золотой день сменился осенним ледяным вечером. Она Сережу торопила, а он еле шкандыбал, разморившись от водки, и благодушествовал, и болтал, радуясь своей удаче со старичком. Ей это казалось вздором. Кому все это нужно? Лаяли собаки, некоторые, особенно злые, выскакивали на дорогу и бежали следом, он на них замахивался, швырял камни, они свирепели пуще.
— Перестань! — просила она.
Но он как будто получал удовольствие от войны с собаками. Каждую минуту могли появиться из темных дворов какие-нибудь парни с батогами, с вилами. Ох, как она на него сердилась! Все было нелепым мальчишеством: поездка, сидение до ночи, разговоры со стариком, выжившим из ума.
— А-рр! А-рр! — дразнил он собак и хохотал, слушая лай.
«Боже мой, — думала она, — и этот человек, почти пожилой, почти кандидат, почти ученый… Нет, ничего не добьется». Эта догадка, смешанная со страхом, пронзила ее в тот вечор на черной улице, где он сражался с собаками. Их окружала уже целая свора, от здоровенных псов до визгливых малявок, которые прыгали вокруг них, как блохи. И вдруг спасение — треск мотора, и, разгоняя псов и слепя фарой, подкатил сзади и остановился мотоцикл.
— Садись! История! — гаркнул Пантюша. Белый мотоциклетный шлем и белые перчатки с крагами, как у милиционера, светились в темноте. — Айда до электрички, до Вороновской, докачу! Семь километров, это мы счас!
Ольга Васильевна колебалась — все-таки чумовой, да и пьян, — но Сережа уже толкал силой в коляску, сам влез на багажник, обхватил недавнего супротивника под мышками, как лучшего друга, —