Половецкие пляски - Дарья Симонова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следующим номером программы иногда было музицирование. Подтянув манжеты и привычно подняв челюсть Мишиного пианино, Рома играл Бетховена. Вся планета колышется в такт клавишам ученичков, мусолящих «Лунную» и готовых разрыдаться в «К Элизе». А на самом деле «К Терезе». Или — к Александре, имя подставляется любое, как в графе анкеты. И в каждый божий момент длинного, как Вселенная, времени на Земле — а, может, и еще где — кто-то плачет, наслушавшись Бетховена. И иже с ним.
Обниматься и пробовать друг друга на вкус они начинали еще за столом, когда оставался последний ломтик шоколадки «Сказки Пушкина». После в ход шли медленные кассеты с шепчущимися зарубежными голосами, но танцы расцветающей сакуры длились недолго. Рома стремился скорее провальсировать к кровати, и лицо его становилось просительным и торопливо-нежным. Кудряшки склеивались, пальцы чуточку дрожали, и редкая податливая щетина лезла в Шушины поры…
* * *
А она, воображая себя в экстазе и так и не успевая в этом экстазе побывать, шептала по несуществующей ошибке: «Мишшша…» Рома терялся и забывал спросить, в чем дело.
А Шушу просто одолевала чехарда кадров — от недосыпа и страха опоздать на «Печатный». Она могла вдруг окунуться в дни Эмминых родов, торжественные и тяжеловесные, как органная фуга. Свадьбы, роды и похороны неумолимо схожи, и особенно печально выскальзывала в эти дни из телефонного справочника папина фотография. Пока Эмма лежала в роддоме, Миша часто приходил пьяным и веселым, как молодой жеребец, пел «Я — институтка, дочь камергера…» под расстроенные клавиши и выдумывал поводы для отлынивания от учебы. В роддом к Эмме он проник играючи: Шуша ждала внизу, а Миша в белом халате подошел к дежурной сестре и доверительно представился: «Я — доктор Аграновский. Мне никто не звонил?» Сестра кокетливо протянула: «Никто-о», — а Миша бодро зашагал к Эмминой палате.
Эмма вернулась домой бледная и тут же отдала глазастый сверточек Шуше. Та застыла от великой ответственности, как если бы ей вручили новорожденного Христа.
«А будет у меня и свой ребенок…» Здесь фантазия благоговейно говорила «стоп». Теперь будущий ребенок виделся уже яснее, ибо походил на спящего Рому. Только от Ромы — вот и весь огонь тела к телу, вот и утро лепится к стеклу озябшим воробушком. И Шуша садится на постель у стеночки, а Ромкина рука бесчувственно сползает по ее спине. И раз целую ночь по-семейному в одной постели, значит, любовники, значит, любовь наконец-то наступила, уж сколько ее Шуша ждала со времен школьных тесных танцулек…
* * *
На «Печатном» сделали сюрприз простым смертным — устроили лотерею с призами. Шуша, зевая, надумала участвовать и выиграла назло всем директоршам французский парфюм. «Настоящий», — озадаченно констатировала Комариха, вертя в руках бутылек. После смены Шушу поймала Ирка и сверкнула авантажной улыбкой. «Может, продашь… ты ж не пользуешься этим…» Шуша затаила обидку. Почему это она не пользуется? А для Ромы… Ирка, вероятно, думает, что только для нее весна и пикантные встречи, и духи в парижских пузырьках польского и настоящего разлива… Ирку духи не спасут, их все равно заглушит запах крепленых вин, злилась Шуша про себя и прямо на улице надушилась своим выигрышем, и стала как новенькая. Достаточно жалости к врагу — и злость исчезнет. От Ирки пахло пришедшей на порог старостью и безрадостным стажем на «Печатном». Шуша никогда так суетно стареть не будет. А духи Ирка хотела выманить по дешевке, одурачить Шушу.
Лучше не думать обо всем этом, хотя уж непременно мысль липкая, как жвачка, не оставит тебя в покое до ближайшего оживленного перекрестка. Лучше думать о Надьке, которую она сейчас навестит — та уже давно выздоровела после ангины, но прилежно тянет благословенные деньки больничного. У нее всегда вкусно кормят, в вазочке — арахис в шоколаде, различные там обожаемые «Коровки» и «Раковые шейки», может быть, даже Надькина бабушка испекла вишневый торт, а может, и просто выставят Шуше на растерзание банку сгущенки, в которую можно будет макать ореховые печенюшки.
В полиграфическом они дружили троицей — Шуша, Надька и Кулемина. Лилечка не в счет, она была везучей. Надька была толстой, белокурой и пушистой, как немецкая кукла. Жила с бабушкой и дедушкой, мать пьянствовала с сожителем где-то за городом. Все пьют от жизни такой. Отца у Надьки будто бы никогда и не было. Шуша побаивалась ее рассказов. Мужчин и отцов Надька себе придумывала. Она надевала перед зеркалом зеленую бабушкину шляпку и рассказывала свою будущую жизнь. О том, что муж непременно увезет ее в другой город, обязательно южный, и там она загорит, как Дайана Росс… что муж будет намного старше ее, бородатым, астеническим, удачливым, похожим на ее школьного учителя биологии…
Желания Надьки сбылись. Наполовину…
С Кулеминой Шуша ходила в театры. Кулемина была маленькой, как мышка, но рассудительной и грустной, как слоненок. Ходила она в шубке из «Детского мира» и шапке-ушанке, надвинутой на глаза. Шушу часто одолевали сомнения, что все лет пятнадцать с рождения Кулемину держали взаперти и жила она вовсе не в городе, а в глухой деревне. И теперь она жаждала впечатлений, как дитя — материнского молока. В выходные Шуша выстаивала очереди за билетами в театры, а Кулемина трепетала в ожидании, сидя в своем «спальном» районе, на девятом этаже с окнами на бескрайнюю степь пустырей и новостроек. Ей истерически нравился «Дядя Ваня», они смотрели его раз пять, и всякий раз Кулемина не могла сдержаться и потихоньку плакала. Однажды она призналась Шуше, что чувствует себя Акакием Акакиевичем: такую уродливую кто приголубит… Шуша испугалась, как бы классическая литература не нанесла серьезный вред душевному здоровью Кулеминой. На гулянки она не ходит, только в театры с Шушей, а так сидит дома и с катастрофической скоростью поглощает миллионы слов из собраний сочинений. Она питается словами и утверждает, что это Шуша подсадила ее на слова. Но Шуша не умеет читать подолгу, разве что в метро и трамваях, чаще она засыпает либо заводит старую шарманку «думать, как все сложится»…
* * *
Изливать душу Кулеминой — целый экзамен. О себе она плачет, но что касается советов другим — тут она чертовски рассудительна. Она иезуитски повторяла Шуше: у сестры долго не проживешь, там маленький ребенок, семья, тебе рано или поздно придется уходить, и думай скорее куда. Шуша готова была прибить маленькую Кулемину за такое благоразумие. Эмма никогда ее не выставит, потому что некому будет стирать пеленки и отдавать мелкие поручения. А уходить самой… только не сейчас, жизнь пока дает свободу ярким цветам, новый город, похожий на неизвестную сказку Андерсена, открывает свои потайные щели. Все время глухой голос с неба занимается переводом жизни на понятный язык и бубнит вечную сказку, и вроде бы спешит добраться до финала… ан нет. Продолжение всегда следует.
Недоученная и недопонятая сказка. Людей с болезненным интересом к ней обзывают параноиками. Но случаются более интересные экземпляры.
А в общагу Шуша жить не пойдет, там звенит шесть умывальников, на общей кухне дух картофельных очистков и свиного жира, на черных лестницах проходят азбуку вздохов (а Шуша ее будет читать в корректуре на «Печатном» и все узнает)…