Метель - Владимир Сорокин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Зацепит?
— А то как же. Зацепят да подвезут.
— А тут... ездят? — сипел доктор.
— Ездят, как не ездить? Хлебовозы с раннего утра ездят, а как без хлеба? Я в семь уж запрягаю. А в этом вашем Долгом люди-то тоже кушать хочут. Зацепят — да и доедем до Долгого, а как же.
Услышав про Долгое, проваливаясь в сон, доктор с трудом понял, что такое Долгое, но потом вспомнил, что он, доктор Гарин, едет в Долгое, он должен быть там с вакциной, его ждет Зильберштейн, который привил вакцину-1, а он, Гарин, везет вакцину-2, такую нужную и важную для пострадавших от боливийской черной. Он вспомнил про свои саквояжи, но тут же вспомнил, что он их, кажется, бросил возле того злополучного снеговика, а может, и не бросил, а подхватил и побежал вместе с ними. «Бросил я их или нет? — с трудом вспоминал доктор. — Нет, не бросил, не бросил... Как я мог их бросить? Их никак невозможно бросить...» Он понял, что подхватил их под мышки и побежал вместе с ними, побежал по снегу, по глубокому, густому снегу, побежал, побежал, побежал, а снег уже перестал, а потом и вовсе стал таять, таять, и роща вся залита солнцем, белая березовая роща, роща возле Николаевской церкви, там, где они должны венчаться с Ириной, она ждет его в храме, он идет через рощу, через теплую, даже горячую летнюю рощу, яркая трава облита солнцем, в ней жужжат шмели, стволы берез теплы, они нагреты солнцем, он сует один из саквояжей под мышку и свободной рукой с наслаждением трогает горячие стволы берез, он уже видит церковь, возле нее теснятся экипажи, и даже кто-то на автомобиле, это банкир Горский, кому же еще ездить на автомобиле, он идет, идет, но вдруг земля колышится под ногами, он понимает, что под землей, под этой теплой, летней, рассыпчатой землей проделали ходы зараженные черной, это жители Долгого, он не привил их и они превратились в зомби, они ушли под землю, они прорыли ходы, они добрались до него, они здесь, и он бежит к храму, бежит через рощу, бежит изо всех сил, но руки зомби, когтистые, нечеловеческие, похожие на лапы кротов, синдром «кротовая лапа», pes talpae, вылезают из земли, из травы, хватают его за ноги, они больно хватают, они сильные, они острые, они обдирают с него новые лакированные туфли, но он уворачивается от их когтей, он добегает до храма, уже все внутри, уже батюшка стоит у аналоя, уже Ирина в подвенечном платье стоит со свечкой, он встает с ней рядом, ему дают свечку, он чувствует босыми ступнями пол церкви, пол горячий, очень горячий, там внизу горячая земля, разогретая яростными движениями зомби, но ему так хорошо, так приятно чувствовать ступнями этот мраморный горячий пол, что он вовсе не хочет идти за батюшкой, идти с Ириной вкруг аналоя, нет, ему хорошо и так, так хорошо, что слезы льются из глаз, что он стоит, оцепенев, и все понимают его, все разделяют с ним его радость, всем так хорошо, но ему как-то особенно хорошо, как-то восторженно хорошо, потому что он любит всех, всех стоящих в этом храме, он любит Ирину, он любит батюшку, он любит всех родных и друзей, он любит и зомби, которые шевелятся и рычат под полом церкви, он любит всех, всех, и все сейчас начинают двигаться вокруг него, потому что он не может оторваться ногами от потрясающего тепла, все гости и батюшка, и басом ревущий протодьякон, и певчие, и Ирина, все ходят вокруг, ходят вокруг него, ходят и поют, а зомби движутся под землей вокруг храма и тоже поют, поют в землю, поют земляным жужжанием, как большие земляные пчелы, гудят в землю, гудят, гудят «Многая лета!», гудят так сладко и сильно, что щекотно от гудения, и все вращаются, вращаются вокруг Гарина, как вокруг оси земной, а ему и ногам его от этого коловращения и гудения становится все теплее и радостней...
Перхуша, почувствовав, что доктор заснул, слегка поворочался, распределяя лошадей на себе и в свободных местах.
«Все целы... поместились... и мы с дохтуром поместились... — думал он. — Ну и ладно...»
Все было хорошо в капоре, всем хватило места — и доктору, и Перхуше, и лошадям. Одно беспокоило: трещина. Фанера разошлась по шву, и как назло разошлась за спиной у Перхуши, а у его тулупа, прямо возле левого плеча была старая дырка — прошлой зимой зацепился в хлюпинской пекарне за щеколду, когда выносил лоток с хлебом. Зашил потом ниткой суровой, ту зиму проходил, а теперь она, дырка, от этой всей катавасии и разошлась, видать, нитка поистерлась, и задувает теперь из щели прямо в лопатку левую, и перевернуться на бок другой уж нельзя: доктор спит.
«Как назло...» — подумал Перхуша, слегка повернулся, сберегая лошадей, уворачиваясь левым плечом от щели, стараясь подставить под нее спину.
Кто-то из лошадей запутался мордой в его бороде.
— Эт ктой-то тут щекочется? — усмехнулся Перхуша.
Лошадь коротко взржала.
— Сивка, ты чего? — узнал Перхуша по голосу одного из своих четырех сивых меринов.
Мерин, заслышав свое простое прозвище, заржал. А потом помочился на грудь Перхуше.
— Не полошись. — Перхуша подбородком слегка пихнул лошадь в морду.
Сивый отпрянул и сунул морду в шею Перхуше, туда, где уже дышали, уткнувшись носами, две другие лошади. Заслышав голос сивого, бойкий чалый, задремавший было в рукаве хозяина, взревновал и вызывающе заржал.
— А ты-то чего? — Перхуша щелкнул его пальцем по торчащему из рукава крупу.
Чалый смолк и игриво-благодарно укусил хозяина в руку.
«Вот строка...» — подумал о нем Перхуша и, усмехаясь в темноте, вспомнил, как летом принес этого чалого к себе домой за пазухой.
До этого у Перхуши в табуне был лишь один вороно-чалый. Рыже-чалого, молодого, шестимесячного конька, он выменял в Хлюпине на канистру бензина у заезжего портного. Канистру он тогда купил у свояка, уже погрузил ее на телегу покойного землемера Ромыча, а тут появился пьяный портной и стал хвастаться, что ему заплатили за два бабьих платья и два плюшевых пиджака малым жеребцом. Вытащил из кармана чалого и показал. Чалый был необычного окраса, рыжий с проседью, с огненной гривой, бойкий, хоть и не широкогрудый. И ржал непрерывно. Он сразу понравился Перхуше. Может потому, что недавно пали у него два жеребца от непонятной болезни и в третьей грядке два хомутика пустовали. А может и потому, что чалый был рыжий, как и сам Перхуша. Портной нес околесицу, бубнил, что вырастит жеребца и будет сдавать напрокат ямщикам. Но когда Перхуша предложил ему канистру девяносто второго, быстро согласился. Пока ехали домой, чалый беспокойно ржал у Перхуши за пазухой. Да и в табуне не успокоился. Бойким и нахрапистым характером своим он выделялся, но на вожака не потянул. Вожаком всегда оставался спокойный широкогрудый саврасый мерин.
Перхуша заворочался, стараясь сберечь от прощелины рваное плечо. Снизу, с промерзшего дощатого пола капора тоже тянуло холодом. Тепло шло только от лошадей. Даже в темноте Перхуша чувствовал, где теперь и какая лошадь. Он знал, что восемь гнедых, всегда во всех оказиях сбивающиеся в свой табунок, и теперь умудрились сбиться вместе в промежутках между ногами доктора и Перхуши. Доктор спал, сипло дыша Перхуше в лоб. Доктор был большой, своими ногами и руками он занял почти весь капор.