Годы, тропы, ружье - Валериан Правдухин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы уткнулись в узкую острую полоску горной россыпи, обрывавшуюся отвесами с обеих сторон. Обрывы уходили далеко и круто вниз, над пропастью клубился серый туман, и оттого она казалась бездонной. Я попытался идти за Керимом, но мокрая обувь без подметок скользила по мокрому щебню, я упал, ушиб себе руку и бедро и едва-едва ползком, на четвереньках вернулся обратно, бросив веревку. Керим, испуганный, снова перешел ко мне. Я решительно отказался идти вперед, требуя обхода. Лезгин объяснил мне, что обход найти можно, но для этого надо сделать лишних пять километров. Я знал, что значат эти пять километров по такому пути, и все-таки не решался идти через острый горный перешеек. Мы уныло стояли на камнях среди серого водяного мрака, не зная, что нам делать. Где-то в тумане бешено ревел разлившийся от дождя ручей. Наконец Керим принял решение. Он перенес свой мешок, оба ружья и, вернувшись, пригнул свою спину передо мной.
– Айда, елдаш…
Я не стал долго раздумывать и ухватился руками за его жилистую шею. Опираясь на палку, Керим быстро пошел по перешейку, балансируя по каменной россыпи.
Несколько раз нога его скользила на сторону, вниз, и я чувствовал, как он склоняется набок, но вовремя ловко переброшенная палка давала ему нужный упор, он выравнивался и шел вперед. В один из таких опаснейших моментов я не выдержал и закрыл глаза. Правда, тогда мне было не столько страшно, сколько нестерпимо обидно и стыдно за свое беспомощно-барское положение. Но через минуту и долго спустя после этого я не мог без содрогания и жути вспоминать свои тогдашние переживания. Но вот мы стоим уже на широкой каменной площадке, и лезгин, утирая с лица пот, довольно смеется:
– Керим якши ат[23]. Базар ходи, – тыща монет давай…
Шли мы невероятно долго. Мне казалось временами, что мы идем уже несколько дней. Двигались мы в сером, однообразном полумраке, и бескрасочный путь наш, как дорога ночью или в метель, был нескончаем. Я готов был в отчаянии броситься на камни и лежать, закутав голову мешком. Мне страшно хотелось скинуть свою ношу и умолять Керима сесть отдохнуть, но я, сжав зубы, терпел, видя, как молодой лезгин идет ровно вперед, не испытывая сомнений. Особенно устыдил меня за мое малодушие один случай. Мы переходили мелкий горный ручеек, пенившийся от дождя. По сторонам его уже смутно обозначился негустой кустарник, и почва кое-где стала песчано-землянистой. Вижу, Керим пригнулся с трудом к земле, осмотрел ее, ощупал рукой и серьезно произнес:
– Марал.
Я равнодушно воспринял это желанное слово. Оно мне даже показалось ненавистным тогда. Но смотрю, лезгин, поправив мешок и осмотрев берданку, повертывает обратно и идет по следу. Я не верил глазам своим. Мне казалось, Керим измотался и обессилел вконец. Я был испуган и восхищен его поступком. Со злобой, с издевательской насмешкой к себе, я тоже снял с плеч мокрое ружье и зашагал вслед за Керимом. И вместе с горечью в эту минуту я почувствовал радость: что-то живое откликнулось во мне. Сквозь усталость, отчаяние, охватывавшее меня, во мне пробилась капля охотничьей яри: мне захотелось увидать оленя.
Но следы пошли опять к берегу ручья и скоро пропали в воде и на камнях. Мы вернулись. Не останавливаясь, мы несколько раз с утра закусывали в пути. Но теперь уж не хотелось ни есть, ни курить. Я двигался совершенно автоматически, не зная, сколько нам еще предстоит пройти и верно ли мы идем. Путь наш мне казался бесцельным и бессмысленным. Но вдруг я встрепенулся. Я увидел под ногами знакомый черный длинный камень, а вместе с ним – знакомую тропу. Керим ничего не говорил мне, но я узнал ее, узнал то место, откуда мы вчера утром повернули, взбираясь на гору, – каменный, естественный переход над ручьем, названный мною «Чертовым мостом», – с радостью увидел скалу, похожую на часовню. Я ожил, ноги мои задвигались быстрее, я попытался закурить, но безуспешно: дождь не давал разгореться папиросе. Через полчаса нам навстречу остервенело залаяли знакомые собаки тушин. Мне показалось, что я подошел к подъезду своей московской квартиры.
Из-за непогоды пастухи в этот день не выгоняли баранты из кошар. Они сидели в палатках. Времени оказалось всего шестой час вечера, но кругом было сумрачно и серо, как осенней ленинградской ночью.
Шли мы с Керимом часов десять.
Недолго длилось наше оживление – рассказы тушинам об охоте. Скоро мы улеглись спать.
Спал я долго, до следующего вечера. Кругом ничего не изменилось. О палатку постукивал ровный, унылый дождь. Керим, мокрый, лежал в углу палатки, забравшись на мешки с мукой. Я тоже вымок до последней нитки. Даже в палатке бежали ручьи воды, стекавшей непрестанными потоками с гор. Рядом, на мешках же, спали двое молодых тушин.
Я решил посмотреть, что делается на воле. Недалеко от палатки, на большом камне, недвижно лежал, завернувшись в бурку, старик. Собаки угрюмо сбились вокруг него под камнем. А кругом со всех сторон безнадежно навис серый, до удушья скучный, мокрый мрак. Взлохмаченный Керим вышел за мной из палатки. Я спросил его, нельзя ли согреть чаю. Спички у меня хранились в кожаной сумке. Долго мы пытались разжечь в палатке костер, но дождь заливал немедленно всякую вспышку огня. Сухого вокруг уже ничего не было.
Я выпил большой стакан водки и снова лег на мокрую землю.
Прошла еще ночь. Миновал новый день, – погода не менялась. Мне уже вконец опротивела водка. Я выпил ее две бутылки. Спать я больше не мог. Я лихорадочно дремал, бредил… В больной полудреме мне чудились мохнатые туры. Они прыгали через меня, надоедливо задевая по лицу своей шершавой, жесткой шерстью. Черный тур, ушедший от моего выстрела, наклонялся вплотную ко мне, бодал меня рогами, обнюхивал меня, оскалив свои узкие тупые зубы, и, жарко дыша мне в лицо, насмешливо фыркал, обдавая меня холодной, липкой слюной. Я открывал глаза. Черный Баштур, собака тушин, лезла ко мне, повизгивая, тыкаясь в лицо, в бок, в шею, ища, где бы спрятаться от холодной измороси. Я не отгонял ее от себя, пытаясь согреться об ее мокрые лохмы. Со стен палатки на нас лилась вода. Вода стояла в воздухе. Водяная пыль заполняла собой все.
…Я сижу высоко на скале, вцепившись ногтями в камень, и тонко посвистываю. Против меня – еще такая же птица, как и я, – горная индейка. Она таращит на меня сердито свои круглые желтые глаза и страшно шипит мне в уши:
– Надо лететь! Надо лететь! Надо лететь!
Я пробую расправить свои крылья и не могу. Они намокли и не двигаются. Птица бросается на меня, ударяет меня грудью, крыльями, больно бьет меня клювом – в нос, в лоб, в глаза, в шею. Я срываюсь со скалы, ударяюсь о камни, потом попадаю в воду… и – просыпаюсь. Я лежу лицом в воде, медный патрон в кармане остро врезался мне в тело, мокрый тяжелый мешок с мукой придавил ноги. Все мое тело нестерпимо ломит – от боли, от холода, смертельной усталости.
…Медведь стоит надо мной – мохнатый, черный, как угольщик. Он смеется, скаля мелкие-мелкие зубы. Кладя на меня тяжелую лапу, он ложится рядом со мной, обнимает меня, наваливается на меня всем туловищем и шепчет мне на ухо: