Время свинга - Зэди Смит
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мам, я знаю, что такое нищета.
Мать печально улыбнулась и положила в рот часть пищи с вилки.
— Нет, дорогая, не знаешь.
Телефон мой, на который я со всею силой воли, что была мне доступна, старалась не смотреть, снова зажужжал — жужжал он уже с десяток раз после того, как я села, — и теперь я вытащила его и попробовала быстро просмотреть пропущенные сообщения, пока ела, держа телефон в одной руке. Мириам подняла с матерью какой-то скучный административный вопрос — она так часто делала, если оказывалась посреди нашего спора, но посреди обсуждения мать моя зримо заскучала.
— Ты пристрастилась к этому телефону. Тебе известно?
Попыток я не прекратила, но лицо свое сделала как можно более спокойным.
— Это по работе, мам. Люди так теперь работают.
— В смысле — как рабы?
Она порвала ломтик хлеба надвое и часть поменьше предложила Мириам — я уже такое у них видела, это была ее разновидность диеты.
— Нет, не как рабы. Мам, у меня прекрасная жизнь!
Она задумалась об этом с набитым ртом. Покачала головой.
— Нет, это неправильно — жизни у тебя нет. У нее есть жизнь. У нее свои мужчины, дети, карьера — жизнь у нее. Мы о ней читаем в газетах. А ты обслуживаешь ее жизнь. Она — гигантский отсос, сосет твою юность, занимает все твое…
Чтобы она перестала, я оттолкнула стул и сходила в уборную, где у зеркал задержалась дольше, чем нужно, ответила еще на письма, но, когда вернулась, беседа продолжилась без прерывания, будто вообще никакого времени не прошло. Мать моя про-прежнему жаловалась, но теперь — Мириам:
— …все твое время. Она все искажает. Она и есть та причина, по которой у меня не будет никаких внуков.
— Мам, моя репродуктивная ситуация на самом деле не имеет ничего…
— Вы слишком близки, тебе этого не видно. Она заставляет тебя всех подозревать.
Это я отрицала, но стрела в цель попала. Не подозрительная ли я — не вечно ли начеку? На изготовку к любому признаку того, что мы с Эйми между собой называли «клиентами»? Клиент — тот, кто, по нашему рассуждению, будет использовать меня в надежде пробиться к ней. Иногда, еще в ранние годы, если отношениям моим с кем-то удавалось — несмотря на все препятствия времени и географии — попыхтеть несколько месяцев подряд, во мне чуть прирастали уверенность и мужество, и я представляла такого партнера Эйми — и обычно это оказывалось скверной мыслью. Едва он выходил в ванную или за сигаретами, я задавала Эйми вопрос: клиент? И поступал ответ: ой, милочка, извини — определенно клиент.
— Смотри, как ты относишься к старым друзьям. Трейси. Вы с нею были практически сестрами, вместе росли — а теперь ты с ней даже не разговариваешь!
— Мам, ты же всегда терпеть Трейси не могла.
— Не в этом дело. Люди откуда-то возникают, у них есть корни — а ты этой женщине позволила свои из земли вырвать. Ты больше не живешь, у тебя ничего нет, ты вечно в самолете. Сколько ты так сможешь выдержать? Мне кажется, она даже не хочет, чтоб ты была счастлива. Потому что тогда ты от нее уйдешь. И тогда вот где она окажется?
Я рассмеялась, но раздавшийся звук был уродлив — даже на мой слух.
— Все у нее будет отлично! Она же Эйми! Я лишь помощница номер один, знаешь, — есть еще трое!
— Понятно. Значит, ей в жизни можно любое количество людей, а тебе можно только ее.
— Нет, тебе не понятно. — Я оторвала взгляд от телефона. — Вообще-то я сегодня вечером иду встречаться кое с кем. Нас Эйми познакомила, так что.
— Ну, это приятно, — сказала Мириам. Любимым в жизни у нее было видеть, как разрешается конфликт, любой, поэтому мать для нее была крупным ресурсом: куда бы ни пришла она, возникал конфликт, который разрешать потом приходилось Мириам.
Мать навострила уши:
— Кто он?
— Ты его не знаешь. Он из Нью-Йорка.
— А имя мне можно узнать? Это государственная тайна?
— Дэниэл Креймер. Его зовут Дэниэл Креймер.
— А, — сказала моя мать, загадочно улыбнувшись Мириам. Они обменялись раздражающими взглядами сообщников. — Еще один славный еврейский мальчик.
Когда официант пришел убрать с нашего столика тарелки, в небе цвета пушечной бронзы возникло солнце. Сквозь винные бокалы на столовом серебре заиграли радуги, через перспексовые стулья, от кольца верности Мириам на льняную салфетку, лежавшую меж нами троими. От десерта я отказалась — объявила, что мне нужно идти, но едва я отошла снять со спинки стула свой плащ, мать кивнула Мириам, и та передала мне папку, на вид официальную, на кольцах, с главами и фотографиями, списками контактных лиц, архитектурными соображениями, краткой историей образования в регионе, анализом возможного «влияния СМИ», планами партнерства с государством и так далее: «обзор целесообразности». Сквозь серость вползло солнце, ментальный туман рассеялся, я увидела, что для этого вообще-то и был организован весь обед, что я служила просто каналом, по которому должна дойти информация — к Эйми. Моя мать тоже была клиентом.
Я поблагодарила ее за папку и посидела, глядя на обложку, не открывая ее у себя на коленях.
— А каково вам, — спросила Мириам, настороженно моргая за стеклами очков, — насчет отца? Годовщина во вторник, верно?
Это было до того необычайно — получить личный вопрос за обедом с моей матерью, не говоря уже о том, что вспомнили важную для меня дату, — что я поначалу не поняла, мне ли он задан. Мать тоже вроде бы встревожилась. Нам обеим было больно от напоминания, что в последний раз вообще-то мы виделись на похоронах, целый год назад. Причудливый день: гроб встретился с пламенем, я села рядом с детьми моего отца — теперь уже взрослыми, за тридцать и за сорок — и переживала повтор того единственного раза, когда с ними познакомилась: дочь рыдала, сын откинулся на спинку стула, скрестив руки на груди, скептичен к самой смерти. И я, не способная плакать, снова поняла, что оба они — гораздо более убедительные дети моего отца, чем я была когда бы то ни было. Все же у нас в семье мы никогда не желали допускать такой маловероятности, мы вечно отмахивались от того, что считали банальным и похотливым любопытством посторонних: «Но разве она не вырастет запутавшейся?», «Как она будет выбирать между вашими культурами?» — до той степени, что мне иногда казалось, будто весь смысл моего детства сводился к тому, чтобы показать менее просвещенным: нет, я не запуталась, и с выбором у меня никаких хлопот нет. «В жизни можно запутаться!» — так надменно обычно парировала мать. Но нет ли здесь к тому же некоего глубинного ожидания одинаковости между родителем и ребенком? Думаю, и для матери, и для отца я была странна — подменыш, не принадлежащий ни тому, ни другому, — и, хотя это, конечно, применимо ко всем детям, в конце-то концов: мы не наши родители, а они не мы, — дети моего отца пришли бы к этому знанию с определенной медлительностью, за годы, вероятно — только постигали его в этот самый миг, когда языки пламени пожирали сосновые доски, я же с этим знанием родилась, я всегда это знала, эта истина у меня на лбу написана. Но все это было моей личной драмой: потом, на поминках, я ощутила, что все время творилось и нечто крупнее моей утраты, да, когда б ни зашла в этот крематорий, я слышала обволакивающее жужжанье, Эйми, Эйми, Эйми, громче имени моего отца и чаще — люди пытались вычислить, действительно ли она здесь, а потом, позднее — когда они решили, что она, должно быть, уже отметилась и ушла, — услышать его можно было опять, скорбным эхо, Эйми, Эйми, Эйми… Я даже подслушала, как моя сестра спросила у моего брата, видел ли он ее. Она была там все время, пряталась у всех на виду. Неброская женщина удивительно маленького роста, без макияжа, такая бледная, что чуть ли не прозрачная, в чопорном твидовом костюме, вверх по ногам у нее бежали синие прожилки, волосы — свои, прямые, каштановые.