Время свинга - Зэди Смит
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Встать, боец. Эвакуируемся.
Час ночи. Не слишком поздно, но мне хотелось домой. Вместо этого, когда мы подъехали к Деревне, она опустила перегородку и велела Эрролу ехать мимо дома, к перекрестку Седьмой и Гроув, а когда Эррол попробовал воспротивиться, Эйми показала ему язык и вновь подняла стекло. Мы подъехали к крохотному, убогому на вид пиано-бару. Я уже слышала, как там кто-то с режущим слух бродвейским вибрато поет номер из «Кордебалета»[76]. Эррол опустил стекло и злобно воззрился в открытую дверь. Ему не хотелось ее отпускать. Умоляюще поглядел он на меня, в солидарности, словно два человека в одной лодке, — в глазах Джуди ответственными завтра поутру окажемся мы оба, — но я ничего не могла поделать с Эйми, если ей что-то втемяшилось в голову. Она распахнула дверцу и вытащила меня из машины. Мы обе были пьяны: Эйми сверхвозбуждена, опасно энергична, я измождена, плаксива. Сели мы в темном углу — все то место состояло из темных углов, — и бармен возраста Эйми принес нам две водки-мартини: его так ошеломило, что он ее обслуживает, что неясным оставалось, как ему удастся справиться с практической задачей — поставить напитки перед нами и не рухнуть. Я приняла стаканы из его дрожащих рук и вытерпела ее изложение истории «Каменной стены», еще и еще, «Каменная стена» то и «Каменная стена» это, как будто я никогда раньше не бывала в Нью-Йорке и ничего о ней не знала[77]. У фортепьяно группа белых женщин на девичнике пела что-то из «Короля-льва»[78]; у них были ужасные пронзительные голоса, и они все время забывали слова. Я знала, что это как-то по-детски, но была в абсолютной ярости из-за своего дня рождения, и только эта ярость не давала мне заснуть, я питалась ею эдак праведно, как получается лишь если никогда вслух не говоришь, до чего несправедливо с тобой поступили. Я впитывала мартини и, ни слова не говоря, слушала, как Эйми от «Каменной стены» перешла к собственным ранним дням, когда она профессионально танцевала в Алфавит-Сити[79] в конце 70-х, когда все ее друзья были «такими чокнутыми черными парнями, педиками, дивами; все уже умерли», эти истории ее слышала уже столько раз, что могла бы и сама их повторить, и я уже отчаялась отыскать какой-либо способ ее остановить, и тут она объявила, что «идет в тубзо», с таким акцентом, какой применяла, лишь когда бывала очень пьяна. Я знала, что ее опыт с общественными туалетами ограничен, но не успела сама встать из-за столика, как она уже была в двадцати ярдах от меня. Пока я пыталась обогнуть пьяный девичник у фортепиано, пианист с надеждой поднял на меня взгляд и схватил за руку:
— Эй, сестренка. Поёшь? — В тот миг Эйми нырнула на лестницу в полуподвал и скрылась с глаз. — Как насчет вот прям этого? — Он кивнул на ноты и провел усталой рукой по лысой голове, отливавшей глянцем черного дерева. — Не могу больше этих девах слушать. Знаешь такую? Из «Цыганки»?[80]
Его изящные пальцы опустились на клавиши, и я запела начальные такты — знаменитую преамбулу, в которой дома остаются лишь мертвые, а вот такие, как Мама, о, они совсем другие, они сидеть и терпеть не станут, у них мечты и кишка не тонка, они не будут оставаться тут и гнить, они всегда сражаются, чтоб встать — и прочь отсюда!
Руку я положила на пианино, сама повернулась к нему, закрыла глаза и, помню, думала, начну тихонько — по крайней мере, вот что я сознательно намеревалась сделать: начать тихонько и дальше петь тоже тихонько, не перекрывая нот, чтоб не заметили или хотя бы не слишком замечали, из природной своей робости. Но еще и от почтения к Эйми, которая прирожденной певицей не была, хоть это между нами и не проговаривалось. Которая была прирожденной певицей не более, чем те девахи, что сейчас сидели передо мной на барных табуретах, всасывая свои «май-таи». Но я же прирожденная, разве нет? Ну точно же, несмотря ни на что? И вот я поняла, что тихонько держаться больше не могу, глаза у меня не открывались, но голос взлетел — и взлетал все выше, я запела все громче и громче, у меня не было чувства, что я над ним вообще-то властна — я просто отпустила что-то, и оно теперь взмывало и улетало прочь, уже не ухватишь. Руки я вскинула, притопывала каблуками по полу. Такое чувство, что все в зале мне покорились. Даже сентиментально представилось, будто я — в долгой череде отчаянных братьев и сестер, творцов музыки, певцов, музыкантов, танцоров, ибо разве нет и у меня дара, какой часто приписывают моему народу? Я могла обращать время в музыкальные фразы, в такты и ноты, замедлять его и разгонять, властвовать над временем своей жизни, наконец, хотя бы здесь, на сцене, пусть и нигде больше. Я подумала о Нине Симоун — как она отделяла каждую ноту от следующей, так неистово, с такой точностью, как ее научил Бах, ее герой, и подумала о том, как она это называла: «черная классическая музыка», она терпеть не могла слово «джаз», считая, что это белое слово для черных людей, она совершенно его отвергала, — и подумала о голосе ее, о том, как она могла тянуть ноту за пределы переносимого и заставлять своих слушателей этому покоряться, ее временной шкале, ее видению песни, как она совершенно не жалела свою публику и так непреклонно стремилась к своей свободе! Но, слишком увлекшись такими мыслями о Нине, я не предвидела конца, думала, что у меня есть еще куплет, я спела поверх заключительного аккорда, когда он настал, и продолжила немного дальше — лишь потом сообразила, ах да, хватит уже, стой, все закончилось. Если мне бурно и хлопали, я этого уже не слышала, похоже, аплодисменты завершились. Я только почувствовала, как пианист меня похлопал, быстро два раза, по спине, липкой и холодной от высохшего пота предыдущего клуба. Я открыла глаза. Да, буря в баре стихла — а может, и не было ее никакой, все выглядело, как обычно, пианист уже разговаривал со следующим исполнителем, девахи счастливо себе пили и болтали, как будто вообще ничего не произошло. Половина третьего. Эйми на месте нет. Ее не было в баре. Я поспотыкалась по этому тесному и переполненному заведению дважды, пнула дверцы всех до единой кабинок в жутких уборных с телефоном у уха, все звоня и звоня ей, но в ответ получая лишь автоответчик. Я пробилась через бар и вверх по лестнице на улицу. Я уже поскуливала в панике. Шел дождь, волосы мои, разглаженные феном, снова начали виться с ужасающей скоростью, каждая капля, что в меня попадала, порождала завиток, и я сунула в волосы руку и ощутила овчину, влажно пружинистую, густую и живую. Гуднула машина. Я подняла голову и увидела, что Эррол стоит там же, где мы его оставили. Опустилось заднее окно, в него выглянула Эйми, медленно аплодируя.