Образ Беатриче - Чарльз Уолтер Уильямс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В конце долины перед ним вздымается высокий холм. Рассвет уже лег на окрестные вершины. Впоследствии мы узнаем, что этот странный холм носит таинственное название ‘cagion di tutta gioia’ (дословно — “обитель радости”) «начало и причина всех отрад» (Ад. I, 78). В начале первой песни создается ощущение, что сновидение превращается в кошмар. В ощущении нет ничего необычного — человек, как часто бывает во сне, чувствует свою беспомощность, хотя, казалось бы, до спасения рукой подать, но тут вмешивается препятствие, внушающее ужас. После небольшого отдыха Данте начинает подниматься по склону, но дорогу ему преграждает зверь 1. Он не нападает, но бродит перед ним и не дает пройти. В следующих семи строках Данте не отделяет зверя «с шерстью прихотливой» от свежести и красоты окружающей природы:
Был ранний час, и солнце в тверди ясной
Сопровождали те же звезды вновь,
Что в первый раз, когда их сонм прекрасный
Божественная двинула Любовь.
Доверясь часу и поре счастливой,
Уже не так сжималась в сердце кровь
При виде зверя с шерстью прихотливой...
Зверь не очень его пугает, но тут появляются два других — лев, настолько голодный и свирепый, что сам воздух, казалось, содрогается от страха, слыша его рык, и тощая волчица.
Три этих зверя обычно интерпретируются как распутство, гордость и алчность, и читатель соглашается: ну, конечно, так оно и есть. Ничего подобного! Три зверя — три периода жизни, которые Данте назвал юностью, зрелостью и старостью. В «Пире» он говорил о юноше, «заблудившийся в лесу этой жизни», который «не сумел бы придерживаться правильной дороги, если бы старшие ему ее не показывали» (Пир, IV, XXIV). Дорога была показана, но он ей не последовал и теперь внезапно очнулся там, откуда действительно нет возврата. Перед ним освещенный солнцем склон холма, вечный холм добра, и образы всех трех периодов его нелегкой жизни, которые отбрасывают его назад. Самый замечательный образ — это волчица. Возраст нескончаемых недомоганий, многим принесший сплошные огорчения, настолько пугает Данте, что он теряет надежду взять назначенную высоту, готов повернуть и обратиться вспять.
И как скупец, копивший клад за кладом,
Когда приблизится пора утрат,
Скорбит и плачет по былым отрадам,
Так был и я смятением объят,
За шагом шаг волчицей неуёмной
Туда теснимый, где лучи молчат.
Важно правильно осознать этот великий образ. Вот человек, только что избежавший смертельной опасности, уже увидевший солнце над холмом; вот зверь с пестрой шкурой, напоминающий о бурной и небезгрешной юности, но все же каким-то образом связанный с первыми откровениями и теми самыми звездами, повсюду символизирующими славу совершенства. Вот яростный и голодный лев зрелой поры. И наконец, тощая волчица, всегда жаждущая и возвращающая человека в его смятенное темное прошлое. Вот солнце и Путь Утверждения, совершенно утраченный в чащобе внешних и внутренних противоречий. Нам трудно представить себе точное поэтическое отображение сложности этого образа, а вот Данте смог. Он преодолел тягу к прошлому, в котором кипят страсти, и увидел посреди великой пустыни одинокий призрак. Данте взывает к нему о помощи —
«Спаси, — воззвал я голосом унылым, —
Будь призрак ты, будь человек живой!»
и он отвечает ему голосом, который кажется глухим из-за долгого молчания:
Не человек; я был им;
Я от ломбардцев низвожу мой род,
И Мантуя была их краем милым.
Рожден sub Julio, хоть в поздний год,
Я в Риме жил под Августовой сенью,
Когда еще кумиры чтил народ.
Я был поэт и вверил песнопенью,
Как сын Анхиза отплыл на закат
От гордой Трои, преданной сожженью.
(I, 67–75)
Как только прозвучало название Трои, Данте тут же догадался, с кем он говорит:
Так ты Вергилий, ты родник бездонный,
Откуда песни миру потекли? —
В этот великий момент встречи двух великих поэтов священный трепет преодолевает страх, забыта даже волчица. В темном лесу Данте пришел в себя один, за пределами города, утратив правый путь. Но вот он вновь готов его обрести и потому восклицает: «Ты мой учитель, мой пример любимый» (I, 85). Единственный отклик этому эпизоду в английской поэзии мы находим, конечно, у Мильтона:
Мой жизнеподатель,
Владыка мой! Безропотно тебе
Я повинуюсь...
Это почти те же слова, что произносит Данте, и внутренняя их сила такова, что способна искупить Еву Мильтона, а заодно избавить ее от обвинений в слабоумии, которые слабоумные критики на нее возводят. Ева и Данте в своей страсти к любви и обожанию перед Адамом и Вергилием говорят так, потому что знают свое происхождение и держатся своих «авторитетов». Они говорят правду; просто констатируют факт и свое восхищением этим фактом.
Здесь самое время рассмотреть вопрос о том, почему Вергилию закрыт путь на небеса. По моему мнению, это вносит некоторую дисгармонию в повествование, даже несмотря на слова нашего Господа об Иоанне Предтече[89]. Мы понимаем масштаб личности Вергилия. Однако Данте, будучи поэтом, хотя и не во всем был согласен с богословием, все же не мог поместить Вергилия на небеса. Поэзия не обязана во всем соглашаться с богословием, но использует всё, наработанное доктриной; в некотором смысле, можно сказать, что, если бы доктрины не было, Данте пришлось бы ее создать. А иначе думать не получится, потому что тогда мы не поймем истинной сущности Вергилия.
Образа Беатриче достаточно, чтобы показать: для Данте Утверждение не имеет предела. Между прочим, глаза Беатриче на протяжении всей поэмы остаются глазами человека, хотя сама она к этому времени уже далеко не