Лупетта - Павел Вадимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потолок залы по всему периметру был обвешан капельницами, от которых к пациентам тянулись длинные шланги, булькающие тромбовзвесью. В каждом мешке имелось круглое отверстие с металлическим ободком, через которое жидкость поступала к телу. Зрелище было настолько нелепым, что скорее напоминало декорации к макабрическому спектаклю, чем реальное медицинское учреждение. Мне при этом было совсем не страшно — казалось, я гуляю по какому-то диковинному ботаническому саду.
На вопрос, почему капельницы подвешены так высоко, тетушка многозначительно подняла указательный палец: «Гравитация!» Пока я размышлял над ее ответом, мы подошли к одной из каталок. Грудная клетка лежавшего на ней уженечеловека была раскрыта, как sac de voyage. Нервно дышащие внутренности напоминали тропическое плотоядное растение из забытого «Клуба путешественников». Свешивающийся с потолка шланг был криво воткнут во что-то сиреневое, кажется в селезенку. Увидев нас, уженечеловек несказанно оживился и принялся что-то быстро говорить. От его дыхания полиэтилен потерял прозрачность, и лица уже было не разглядеть. Судя по отчаянной жестикуляции бедняги, он очень хотел быть услышанным. Я вопросительно посмотрел на тетушку. «Подойди, не бойся, — ласково сказала она. — Он не сделает тебе ничего плохого». Я с опаской приблизился к колышущемуся мешку, стараясь не глядеть внутрь. Пленка была достаточно плотной: несмотря на то что я стоял уже вплотную к каталке, сквозь нее было слышно лишь глухое бормотание. И тут мой визави нашел решение проблемы. Резким движением он выдернул из мигом осевшей, как раздавленный гриб, селезенки толстую иглу, которой заканчивался шланг, и вспорол с ее помощью полиэтилен над лицом. Из свежей дыры на меня дохнуло — тетушка была права, «вонь» для этого слишком приземленное слово — смертным миазмом. Борясь с отвращением, я склонился над отверстием, чтобы наконец услышать, что хотел сказать уженечеловек.
«Мы видели крыс, крыс, — пробормотал он скороговоркой. — Они несли в зубах наш смех!» И в этот момент в моей посюсторонней палате Оленька включила свет. Мне впервые хотелось сказать ей «спасибо» за раннее пробуждение.
* * *
Что же я так запыхался, словно это марафонская дистанция в беспробудном подземном лабиринте, а не евростандартный гостиничный мирок, слегка пованивающий винилом, с комариным писком люминесцентных ламп и пропылесосенной аллергией ковролина, вот такая via dolorosa к граммофону моего сердца, запиленную пластинку которого заело на словах: что ты умеешь та-а-ак, что ты умеешь та-а-ак, что ты умеешь... полно, да умеешь ли ты вообще, не на продавленном октябрьском матрасе, а на голых пружинах чистого чувства, ведь пройдет десять, от силы пятнадцать минут, и на этот вопрос ты уже не ответишь никогда, все, что изрыгнет твой рот, залитый расплавленным каучуком дхармы, будет вторично, третично, миллиардорично, добро пожаловать на накатанную дорожку, скатертью дорожку, скатертью- самобранкой, тряпкой-самобранкой, половой тряпкой-самобранкой, из которой сами по себе вылупляются суетливые пальцы, лижущие губы, растущие в умелых руках ключи и блестящие от смазки замочные скважины.
А может, это и есть мой ад, вернее не ад, а адик, маленький такой адочек, в котором я потным тараканом мотаюсь взад и вперед по ковролиновой дорожке коридора, от музыкального автомата с презервативами к говорящему автомату швейцару, туда-сюда, туда-сюда, не замечая уже отдельных перемен, сперва еле заметных и кажущихся анекдотичными, а потом все более и более фатальных, перерастающих со временем во что-то несусветное, ну, скажем, на сотом круге на месте швейцара оказывается голем, заведенно кланяющийся со своим бесконечным: укиё-э, укиё-э, укиё-э, укиё-э, на тысячном круге вместо презервативов мне на ладони вываливается целая пригоршня киндер- сюрпризов, из которых тут же вылупляются стайки ракообразных урановых, быстро расползающихся по всему телу, вызывая невыносимый зуд, на черт уже знает каком круге голем оборачивается рябым шофером-бомбилой, квохчущим: ну ты врубаешься, врубаешься, врубаешься, и в конце концов вместо набитого упакованной резиной шкафа я вижу ярко размалеванный автомат, в котором металлическая клешня с жужжанием тянется к горе мягких игрушек, приглядевшись сквозь унавоженное следами грязных пальцев стекло, в каждой из них я узнаю Лупетту, выполненную в виде злой пародии на Барби, во всех мыслимых и немыслимых нарядах — от мадригального барочного кринолина до блядской кружевной комбинации, клешня неумолимо опускается к куче, я колочу кулаками по стеклу, лихорадочно нажимая на все кнопки подряд, остановите это, я не хочу, слышите, остановите, клешня с лязганьем сжимается, ухватив за ногу одну совсем уж неприличную куклу, тянет ее наверх и с механическим визгом поворачивается к раздаточному лотку, от резкого движения кукла выскальзывает и плюхается обратно, но вместо того чтобы разжаться и замереть в покорном ожидании, ведь я не бросал новых монет, клянусь, не бросал, клешня снова начинает свой идиотский маневр, только на этот раз игра не пошла, она промахнулась, теперь-то наконец все, как бы не так, раздосадованная клешня пытается ухватить свою добычу снова и снова, по всей видимости в автомате что-то разладилось, не может же он на самом деле злиться, клешни сжимаются часто-часто, как парикмахерские ножницы, и уже не хватают, а режут, терзают и рвут, и я, зажав лицо руками, опрометью бегу назад.
А вот и я, да, все в порядке, кофе не остыл, совсем не крепкий, нет, больше не хочу, что это ты так запыхался, может, уже пойдем.
* * *
Одно из ярких детских воспоминаний связано у меня с отдыхом в Крыму. В маленьком домике у моря, который родители сняли на месяц, я впервые увидел старинную китайскую ширму, расписанную затейливыми рисунками. Казалось, она попала сюда прямо из сказки, и вслед за ней непременно должны явиться и другие сказочные герои. Даже море перестало привлекать меня, как раньше. Часами я играл с рассохшимся бамбуковым каркасом, прячась за выцветшим шелком от беспощадных корсаров, туземцев и свирепых зверей. Когда мы вернулись после отпуска домой, я долго рыдал, умоляя маму с папой купить в нашу комнату ширму, но они только смеялись над моей причудой. Но скажите, разве можно назвать причудой желание ребенка, пусть даже и дошкольника, иметь хоть какое-то личное пространство? Меньшую комнату нашей тесной хрущевки занимала бабушка, в то время как мы с родителями жили в «гостиной». В одном ее углу ютился старенький диван-книжка, примыкавший к платяному шкафу, а в другом скрипела полутораспальная родительская кровать. Несмотря на столь тесное соседство, родители ни разу не заставили заподозрить, что они ночью не только спят. А может, пуританка память скрыла от меня непонятное шебуршение в родительской половине по ночам? Так или иначе, я бы на их месте первым подумал о том, чтобы соорудить в нашей комнате если не ширму, то хотя бы перегородку, разделив ее на условную детскую и условную спальню... А вдруг они боялись, что если мой диван будет вне поля зрения, я задохнусь во сне или заболею лунатизмом и выйду погулять в окно...
Когда я подрос и насмотрелся романтических западных фильмов, ширма стала ассоциироваться уже с женской сексуальностью. Прелести раздевающейся французской кинодивы, еле различимые сквозь полупрозрачную ткань, стали едва ли не первым эротическим переживанием, испытанным мной в пубертатный период... В принципе, за ширмой и тогда скрывалась все та же несбыточная сказка, только герои стали несколько другими. Наверное, именно по этой причине много позже я так мечтал иметь не только спальню, но и ширму, чтобы моя любимая непременно раздевалась за ней, а я томительно следил за эротическим театром теней, давая волю своей фантазии.