Дом правительства. Сага о русской революции - Юрий Слезкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нина Костерина
Окружающий мир отвечал ей взаимностью. Классная руководительница Татьяна Александровна дала ей денег для двоюродной сестры, отправленной в детдом. Комсорг школы поддержала ее после ареста отца, а вскоре после ареста собственного мужа прислала ей «Материализм и эмпириокритицизм» Ленина с пожеланием оставаться «боевой и активной Ниной». На выборах в комитет комсомола школы в октябре 1938 года она получила 29 голосов из 34. В очереди в Комитете по делам высшей школы она познакомилась с девушкой, которая после ареста отца год жила в кабинете директора школы («удивительно смелый директор!»). Не поступив в Москве, Нина поехала в Баку, но не получила стипендии. Ее мать написала письмо Сталину с протестом против нарушения принципа невиновности детей, и Нину приняли в Московский геологический институт. Три недели спустя она встретила новый, 1940-й, год. Ее новогодним пожеланием было: «Учиться, читать, расти…»[1840]
Но главным источником утешения – а также вдохновения, радостей и разочарований – были ее ближайшие друзья, Лена Гершман и Гриша Гринблат. В последние два года школы они виделись почти каждый день: делали уроки, ходили в гости к Татьяне Александровне, готовили комсомольские мероприятия, гуляли в Парке Горького, работали в Ленинской библиотеке, читали дневники друг друга и бесконечно говорили о любви, дружбе, книгах и чувствах. Гриша был влюблен в Лену, потом в Нину, потом в Лену и снова в Нину. На выборах в комитет комсомола в октябре 1938 года он единственный получил больше голосов, чем Нина. Он поклялся посвятить жизнь науке и писал стихи, посвященные Лене, а потом Нине. Нина, «избалованная поэтами – от Пушкина до наших дней», находила их слабыми, но ценила за посвящения. Лена плакала от счастья, когда ее приняли в комсомол, и «чуть не плакала», когда Гриша ее разлюбил. Когда они не были вместе, они писали друг другу письма. «Жизнь, несмотря ни на что, чертовски хороша!» В ночь на 20 января 1940 года Нина не могла уснуть. В три часа ночи она встала, пошла гулять по заснеженной Москве и «по-новому увидела и ощутила Красную площадь, Кремль и алое знамя над Кремлем». Вернувшись домой в шесть утра, она взяла с полки томик Гёте, забралась под одеяло и перечитала любимое стихотворение:
В следующем году она получила «новогодний подарок»: «бодрое, свежее» письмо отца с «густыми яркими красками о природе и о людях, с которыми живет и работает» (в лагерной буровой партии в пятидесятиградусный мороз). «Прежде чем поставить палатку, им пришлось разгребать снег метровой толщины… И меж строк письма какая-то неуловимая ироническая улыбка»[1842].
* * *
Утром того же дня, 31 декабря 1940 года, Лева Федотов вышел из поезда и направился на Мойку, 95, где в большой комнате в коммунальной квартире жили его кузина Рая, ее муж Моня (виолончелист Эммануил Фишман), их дочь по прозвищу Трубадур и домработница Поля. Ночью они встретили Новый год с семьей «бывшего барона», виолончелиста и профессора Ленинградской консерватории Бориса Александровича Струве (Лева отказался пить шампанское «даже ради Нового года»). На следующий день приехал его друг Женя Гуров, и они отправились в волшебное путешествие (на описание которого ушло 89 страниц дневника, или примерно семь с половиной страниц мелким почерком в день). Они увидели «долгожданный и прославленный» Невский проспект, «обворожительный» памятник Екатерине, «Александрийскую колонну с ангелом наверху», «изящный» Казанский собор («гениальное творение Воронихина»), «Петропавловский собор с пузатым куполом и тонкой колокольней со шпилем», «мощные, сундукообразные мраморные гробницы царей с громадными, лежащими на крышках, золотыми крестами», «пустующий фонтан в окружении многочисленных изваяний, изображающих Глинку, Лермонтова, Некрасова и других гениальностей России», и, конечно, Зимний дворец[1843].
То было нечто неземное: роскошные золотые украшения, соединенные с ослепительно белым мрамором, представляли убийственную гармонию, которая вызвала одновременно у нас с Женькой восторженные возгласы… Каждый зал открывал перед нами все новые чудеса – роскошные столы, кресла, картины, колоннады, двойной мрамор, позолота, малахитовые изделия, стекло – все это сверкало и искрилось перед нами. То был целый город из роскошных залов и переходов[1844].
Они побывали в Русском музее («здесь были собраны близкие нам творения отечественных живописцев») и на концерте произведений Чайковского в Ленинградской консерватории. Но так же, как ни один композитор не мог сравниться с Верди, а ни одна опера – с «Аидой», ничто в несравненном городе не могло сравниться с Исаакиевским собором[1845].
Это было нечто потрясающим. Короче говоря, я видел перед собою Исаакия! Его мрачные, лиловые от зимнего холода стены, малиновые мощные колоннады, под трехугольными портиками, многочисленные изваяния божеств, его четыре колокольни, с яркими позолоченными куполами и, наконец, его гигантский ослепляющий желтый главный купол – представляли из себя умопомрачительную картину. Под пеленой зимнего воздуха он был еще оригинальнее, чем тогда летом, когда я был тут в 1937 году… Зима его смягчала, окутывая в снежную ризу, и окрашивала в синие и лиловые цвета, оставляя лишь без изменения главный купол и купола колоколен. Он казался таким грузным, тяжелым, но величественным, что я мог гордиться за весь этот город[1846].
Осмотрев внутреннее убранство, они поднялись на балкон у основания купола. «Отсюда открывался вид на весь Ленинград: сверкал шпиль адмиралтейства, краснел вдалеке знаменитый Зимний, а прямо пред нами, внизу, виднелся, покрытый снегом, исторический «медный всадник», верхом на бронзовом коне, взгромоздившийся на скалу. Вид сверху на эту сокровищницу был поистине миропокоряющим».