Письма осени - Владимир Владимирович Илюшин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот он наконец вываливается из автобуса на своей остановке, вываливается под фиолетовое крыло ночи, уже накрывшее с запада горизонт. В сумерках стоят колонны домов, разбросанные по зеленым холмистым пустырям. Двенадцатиэтажные громады человеческих ульев уже светятся желтыми квадратиками окон, и у домов слышатся крики играющей ребятни. Уже и фонари зажглись вдоль тротуаров. Он быстро идет, разметав полы расстегнутого пиджака и резко взмахивая сжатыми кулаками. Лакированные носы штиблет взлетают, ловя фонарные блики, твердо стучат каблуки, его выпуклые, словно бы чем-то навечно возмущенные глаза застилает пеленой, дыхание прерывисто, и потому у подъезда он останавливается и, для чего-то шаря ладонями по пиджаку, несколько раз с дрожью переводит дыхание. Он ищет в кармане пиджака сигареты — надо бы покурить, успокоиться, остыть, но пальцы, крупно дрожа, срываются с хрустящей обертки. Эта дрожь сама по себе омерзительна, и он сильно напрягает мышцы. Распираемый пиджак хрустит, грудь словно охватывает обручем, под которым тухнут удары сердца, но стоит чуть расслабиться, как оно опять начинает частить, рваться, и он еще раз напрягается, по-лошадиному шумно выдыхая сквозь горячие широкие ноздри и ворочая по сторонам тяжелыми, выпуклыми, словно бы налитыми горячей водой глазами, точно отыскивая рядом некоего тайного насмешника, который посмел бы усомниться в его мужской гордости. Но, как назло, никого нет ни у подъезда, ни на лавочках, и не на ком потренировать свою решительность, и потому она опять норовит ускользнуть. Он крепко сжимает зубы и даже реже дышит, чтобы решительность вдруг не вылетела из него окончательно, вместе с горячим дыханием. Коричневый коньячный туман стоит в голове. Он несколько раз глубоко вздыхает, выравнивает дыхание и входит в подъезд.
Лифт только что отошел, и над дверями шахты поочередно вспыхивают целлулоидные квадратики. Некоторое время он стоит, завороженный медленным перемещением света по этим квадратикам, потом идет по коридору к лестнице и поднимается вверх. Точнее, пролета два он минует махом, шагая через две-три ступеньки, третий проходит тише. А когда, держась за перила, сворачивает, вдруг в спину ему бьет дикий вой. Он резко оборачивается и готовыми выкатиться глазами, чувствуя холодные мурашки на затылке, видит на куче мусора у мусоропровода среди брошенных бутылок из-под шампанского и скомканных газет шелудивую кошку. Выгнув горбом спину и задрав хвост, она стоит на куче бумаг, сияя неправдоподобно яркими зелеными глазами, в которых угадывается чернота двух ведьминых веретен. Она стоит, изогнувшись, подрагивая худыми боками, а за ней маячит усатая жандармская морда рыжего кота с ободранным, закровяневшим глазом. В ответ на вопль кот начинает орать дурным голосом, срываясь на душераздирающий вой и скаля острые редкие зубы, и кошечка с эфиопскими глазами, худая от любовных мук, подтягивает ему в такт; в их слаженном дуэте слышится сварливая брань потревоженных любовников. И ошалевший Фотограф, вдруг поняв, что мешает играм этого опустившегося зверья, которое во всесезонном коммунальном тепле наплевало на все предписанные такому занятию периоды и даже элементарные правила приличия, покорно уходит, не крикнув, не бросив в них чем-нибудь, уходит по лестнице вверх, унося в душе неясный, смутный стыд и, кажется, разом отрезвев. В нем словно бы что-то каменеет.
И, поднявшись на свой этаж, он уже спокойно, твердой рукой давит на кнопку звонка. У него есть свой ключ, но ему нужно, чтобы она открыла сама… Он слышит за дверью лживо-ласковый голос телекомментатора, потом звучат быстрые, мягкие, скользящие шаги, в дверях скрежещет ключ (мимоходом глядя под ноги, он машинально думает, что надо бы смазать замок и дверные петли, да все недосуг, недосуг…), дверь распахивается, он вскидывает глаза — и видит ее. Она откидывает с лица тяжелую льняную волну волос, прихватывает отворот распахнувшегося халата и лениво тянет слова, которые говорит ему каждый вечер, встречая: «Ру-у-убинчи-и-ик! Ну почему та-ак до-о-олго!» И складывает губы бантиком, будто избалованная девочка, которой дали не то мороженое.
И перед глазами у него ее лицо — сонное, как постель, полное любовной лени, и в нем опять что-то расслабленно мякнет, всхлипывает, в пальцах противная дрожь, и, отвернувшись к двери, он тщательно закрывает ее на все запоры, переживая это мгновение как век, все возясь над запорами с медлительной тщательностью и боясь момента, когда надо повернуться к этому обильному, горячему телу, недоуменно примолкшему за спиной. Обычно он ее целовал сразу, прямо с порога. Он присаживается на корточки, стараясь не смотреть на нее, и начинает развязывать шнурки, кряхтя и чертыхаясь сквозь зубы. Но нельзя же весь вечер вот так провозиться. И вот он встает, хмуро блуждая глазами по полу и отряхивая руки, а она уже что-то поняла, и, подняв сощуренные глаза, он ловит ее недоуменный, проснувшийся взгляд.
— Выпил, да, Рубинчик? — спрашивает она, и в этом вопросе слышится инстинктивное женское желание обезопасить тылы намеком на чужой грех. Быть может, она и не подозревает, в чем дело, но инстинктивно угадала его настроение, эту плещущуюся сдерживаемую злость, уже стремится связать его ощущением вины: дескать, ты пьяный пришел и помни об этом, если вздумаешь ругаться. Но нет, сама причина, конечно же, ей неясна, лицо ее встревоженно, она хочет сказать что-то еще. И тут он вдруг сильно бьет ее ладонью по щеке, — так сильно, что она отлетает к стене и медленно сползает по ней, не сводя с него круглых с поволокой глаз, в которых еще нет боли, а одно лишь ошеломление. И, не давая ей опомниться или разрыдаться, он хватает ее под мышки и волоком тащит зачем-то в комнату, на ковер, и там, согнувшись над ней распростертой, — она даже не пытается поправить задравшуюся полу халата, из-под которой выглядывает ее длинная, молочно-белая нога с вальяжной покатостью крутого бедра, обрезанного коротким, в зубчиках, подолом прозрачной рубашечки, под которой ничего уже нет, — сверля ее глазами, он опускает руку в карман. Видя, как наливаются ужасом ее распахнутые глаза, и сам холодея от изысканной жестокости этого жеста, будто бы где-то виденного, — в кино, что ли, — выхватывает фотографию и тычет ей в лицо.
Она мельком смотрит на фотографию и все такими же распахнутыми глазами смотрит на него, на своего Рубинчика, ожидая, очевидно, что сейчас он начнет ее резать, потом, широко открыв рот, начинает всхлипывать, копя в уголках глаз обильные слезы, явно не понимая, чего же он хочет, за что, зачем… А он орет, дыша коньяком и тыча фотографию ей прямо в лицо:
— Кто?!
Она переводит глаза на фотографию, на него, — глянув беззащитно и преданно, будто благодаря его за