Автопортрет. Самоубийство - Эдуар Леве
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ты читал словари, как другие читают романы. Каждая словарная статья — это персонаж, говорил ты, его можно найти и под другой рубрикой. Действия, причем многообразные, организуются по ходу случайного чтения. В зависимости от порядка история меняется. Словарь больше напоминает мир, чем роман, поскольку мир — отнюдь не связная последовательность событий, а созвездие воспринимаемых вещей. Когда на него смотришь, не связанные друг с другом предметы собираются вместе и географическая близость наделяет их смыслом. Если события следуют одно за другим, принято считать, что это некая история. Зато в словаре времени не существует: АВС не более и не менее хронологично, чем ВСА. Описывать твою жизнь по порядку было бы абсурдно: я вспоминаю о тебе наугад. Мой мозг воскрешает тебя в случайных подробностях, словно выуживает шары из урны.
Не слишком веря россказням, ты выслушивал чужие истории рассеянным ухом, выискивая в них какие-то зацепки. При сем присутствовало твое тело, а дух то отсутствовал, то вновь появлялся, как мерцающий слушатель. Ты реконструировал свидетельства совсем не в том порядке, в каком их излагали. Ты воспринимал длительность так, как рассматривают трехмерный объект, кружась вокруг, чтобы одновременно представить его всеми гранями. Ты искал моментальный ореол других, фотографию, которая в одной секунде резюмирует прокрутку их лет. Ты реконструировал жизни и оптические панорамы. Ты сближал отдаленные события, сжимая время, чтобы каждое мгновение примыкало ко всем остальным. Ты переводил длительность в пространство. Ты разыскивал алеф другого.
К соседней усадьбе примыкал заброшенный теннисный корт. В ту пору, когда его еще использовали, на нем играли раз десять в году. Лишенный ухода, он постепенно пришел в запустение, посередине обвисла сетка, почернела белая разметка, грунт разъели зеленые грибы. Ты видел его через растущие по краю усадебного парка туи; окруженный проржавевшей решеткой, покинутый взрослыми, в какие-то воскресенья вновь обживаемый детишками — словно дом с привидениями, по которому среди бела дня бродят призраки в старомодных спортивных костюмах. Он пугал тебя как двадцатилетний босяк или искалеченная красавица—ущербные, полуживые фигуры. Ты усматривал в этой современной руине свой автопортрет, но не обходил се стороной. Пройти рядом было все равно что лицезреть тщету мира. Тебя смущали метафоры смерти, по ты не избегал их зрелища. Они были испытанием, которое требовалось преодолеть, чтобы оценить жизнь, памятуя о ее противоположности.
Тебя удивляло не то, что ты чувствуешь себя неприспособленным к миру, а то, что мир произвел существо, остающееся в нем чужаком. Губят ли себя растения? Умирают ли животные от безнадежности? Они либо функционируют, либо исчезают. Возможно, ты был выпавшим звеном, побочной тропой эволюции. Вре́менной аномалией, которой не суждено расцвести снова.
Ты забывал детали. Из тебя вышел бы плохой свидетель, ты не смог бы восстановить по порядку предшествующие происшествию события. Но твои медлительность и неподвижность позволяли тебе, словно в замедленной съемке, видеть общее движение, которое за спешкой и мелочами от других ускользает. В каком-то провинциальном городке, глядя из окна гостиничного номера на местный рынок, ты понял, что шатающаяся по нему толпа очерчивает треугольник, который раздувается и сдувается с циклически меняющейся амплитудой. Праздное наблюдение? Никчемная наука? Твой ум не гнушался пустопорожними темами.
Перед зеркалом, счастливый или беззаботный, ты был кем-то. Несчастный же, уже никем не был: черты твоего лица угасали, ты бы узнал того, кого привык называть «я», но видел, что на тебя смотрит кто-то другой. Взгляд проходил сквозь твое лицо, как будто оно состояло из воздуха: глаза перед тобой были бездонны. Оживлять черты подмигиванием или гримасой было совершенно бесполезно: лишившись разумного основания, выражение становилось лицемерным. И тогда ты получал удовольствие, мимически представляя беседу с воображаемым третьим. Тебе казалось, что ты сходишь с ума, но смехотворность ситуации в конце концов заставляла тебя рассмеяться. Разыгрывая персонажей комедии, ты получал новый импульс к жизни.
Воплощая других, вновь становился самим собой. Теперь твои глаза могли смотреть сами на себя и ты снова мог назвать перед зеркалом свое имя, чтобы оно не показалось абсурдным.
Ты верил в то, что написано,— как в истинное, так и в ложное. Если это была ложь, ее письменный след служил доказательством, что рано или поздно все обернется против ее автора: правда лишь слегка запаздывала. Лжецы, впрочем, писали куда меньше, чем говорили. В книгах жизнь, как задокументированная. так и вымышленная, казалась тебе более реальной, чем та, которую ты видел и слышал. Ты был один, когда воспринимал реальную жизнь. И когда ты ее вспоминал, ее ослабляла расплывчатость памяти. Но жизнь в книгах была придумана другими: то, что ты читал, было наложением двух сознаний, твоего и автора. Ты сомневался в том, что воспринимал, но не в том, что придумали другие. Ты подчинялся непрерывному потоку реальной жизни, но контролировал течение жизни вымышленной, читая ее в своем ритме: ты мог ее остановить, ускорить или замедлить, вернуться назад или перескочить в будущее. Как читатель ты был наделен могуществом бога: тебе покорялось время. Что же до слов, то даже самые точные из них ускользали как ветер. Они оставляли след в твоих воспоминаниях, но, восстанавливая их в памяти, ты невольно начинал сомневаться в их существовании. Восстанавливал ли ты их такими, какими они были произнесены, или переделывал на свой лад?
Однажды друзья пригласили тебя среди прочих на ужин, и ты, когда хозяин, встретив тебя у двери, спросил, как дела, ответил: «Худо». Растерявшись, тот не знал, что сказать, тем более что ты замер на пороге, а еще когда ты позвонил, через стену в предвкушении донеслось восторженное «Ах-х!» собравшихся в гостиной гостей. Вы не могли завести краткий разговор о твоей боли, но и не могли заставлять ждать остальных, рискуя оказаться обязанными дать им объяснения, тем более затруднительные, что они адресовались бы компании друзей, собравшихся повеселиться. Ты не хотел омрачать праздник, но и не решился солгать, отвечая на простейший вопрос: «Как дела?» Честность была в тебе сильнее учтивости. Хотя ты и был