Замыкая круг - Карл Фруде Тиллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Берит вообще относилась ко мне очень по-доброму, подшучивала надо мной и подсмеивалась, когда я чудил и капризничал, но всегда без злости и без издевки, и как-то само собой вышло, что я научился смотреть на себя иронически и смеялся с нею заодно. А поскольку обнаружил, что ироничным нравлюсь себе куда больше, нежели обиженным и оскорбленным, мне уже не составляло труда быть именно таким, и мало-помалу я изменился, жить со мной стало легче. Я начал признавать свои ошибки и слабости, а тогда стало легче признавать и чужие. Ах, Давид, мама превратила меня в мужчину, каким я, сам о том не подозревая, мечтал быть, и сделала она это своей любовью.
Но хотя хмурой строгости у меня поубавилось, я по-прежнему оставался серьезным человеком. Не то чтобы не любил шуток, озорства и веселья, нет, как раз любил. Никто так, как я, не любил розыгрыши, и я никогда не забуду тот случай, когда шприцем вытянул из шоколадной конфеты коньяк, а после впрыснул в нее перечный сок из банки с бразильским чили. Дырочку замазал, завернул конфету в обертку и положил в вазочку — в жизни не видел, чтобы человеческое лицо так быстро изменило цвет, как у преподавательницы религии, которая, придя к нам в гости, жадно опустошала вазочку со сластями.
Но и тогда, и сейчас я любил посидеть-поразмышлять, любил побыть в тишине, подумать и пофилософствовать о большом и малом, а если в комнате находилось несколько человек, вовсе не рвался разглагольствовать не закрывая рта. Маме это казалось странным, сама-то она отличалась общительностью, очень любила поболтать и в первые годы, видя, как я молча брожу по дому, часто думала, будто что-то не так, будто я недоволен или чем-то обижен. Я пытался объяснить, что просто размышляю, но, когда она спрашивала, о чем, никогда не умел дать ответа, который бы ее удовлетворил. Скажи я, что размышляю о запланированной прокладке дренажных труб в доме или о том, каким маршрутом мы с тобой на следующей неделе пойдем в горы, она бы сказала «понятно» и успокоилась, но что человек может размышлять над великими вопросами бытия и при этом мыть посуду или смотреть в кухонное окно, было для нее совершенно непостижимо. Тут не имело значения, что я священник и такие вопросы составляют важную часть моего образования и моей работы, — она просто не понимала, и точка, а поскольку мне не хотелось, чтобы она думала, будто что-то не так, я нередко предпочитал невинную ложь и говорил, что обдумываю, что скажу в среду на похоронах или в воскресной проповеди, тут все было ясно и понятно.
В этом мы с тобой, Давид, были очень схожи, нас обоих роднила склонность к раздумьям. Маленьким мальчонкой ты иной раз уходил в себя, сидел тихо-тихо и смотрел в пространство, размышляя о большом и малом. Ты много читал, был, как и я, любознателен и не отступал, пока не выяснял ту или иную вещь. Если мама, к примеру решая газетный кроссворд, натыкалась на незнакомое слово и ни ты, ни я не могли ответить, что это слово означает, или если мы в чем-то друг с другом не соглашались, мы с тобой немедля принимались искать ответ в подручных справочниках и энциклопедиях. И охота вам копаться! — обычно говорила мама, когда мы уже некоторое время листали книги. Ну надо же! Сядьте вы наконец! Но мы не успокаивались, пока не находили ответ, а если не находили, запоминали вопрос на потом, и тот из нас, кто в конце концов выяснял, что к чему, с нетерпением ждал случая поделиться с другим, особенно когда мы были не согласны друг с другом и выяснивший оказался прав. Особенно когда ты стал постарше, мы начали поддразнивать один другого и прикидываться, что жутко рады поставить соперника на место, такая у нас была вроде как игра. Ага, ты, стало быть, думал, что у Плутона всего одна луна, говорил я. Н-да, каждый может ошибаться, даже ты. Мне до тебя нет дела, отзывался ты, недавно открывший для себя Гамсуна. О чем это вы болтаете, а? — спрашивала мама, она ведь давным-давно забыла, о чем шла речь, сидела и хмурилась, глядя на нас. А мы не отвечали. Ты скрещивал руки на груди и смотрел в потолок, как бы лишний раз подчеркивая, что я для тебя пустое место, я же смеялся над этим маленьким спектаклем и считал тебя очаровательным и остроумным. Ну, скажите, наконец, в чем дело, чуть громче говорила мама, начиная раздражаться. Над чем вы так смеетесь? Она сердито смотрела на меня, а я смеялся пуще прежнего, и в конце концов ей только и оставалось тоже рассмеяться. Я чувствую, как радость захлестывает меня при воспоминании о таких вот сценах, жар угольев, Давид, куда сильнее, чем жар буйного пламени, вот так и со счастьем, которое находишь в буднях.
Я открываю глаза, взгляд упирается в задернутые занавески, я не двигаюсь, лежу совсем тихо, стараюсь понять, как себя чувствую, кажется, не так плохо, боль есть, но далеко не такая сильная, как утром, вообще-то я в целом чувствую себя вполне хорошо, и тошнит не особенно, и даже рот не пересох. Некоторое время лежу не шевелясь, потом осторожно поворачиваюсь на бок, приподнимаю голову, подпираю ее рукой, минуту-другую лежу так, пустым взглядом смотрю в пространство, слегка зеваю. Воздух тяжелый, жарко, помещение словно пропитано сном, так что, пожалуй, надо встать, открыть окно, впустить немного свежего воздуху, малость прочистить мозги, а еще раздвинуть гардины и впустить в палату свет, ведь, пока я спал, на улице, кажется, прояснилось и вышло солнце, не могу я лежать тут в полумраке, когда снаружи такой чудесный вечерний свет. Берусь за одеяло, откидываю его в сторону. Теплый запах тела бьет в лицо, я упираюсь локтем в матрац и кое-как приподнимаюсь, осторожно, чтобы не разбередить операционный шов. Зажмуриваю глаза, набираю в грудь воздуху и с трудом сажусь, снова открываю глаза, сижу и смотрю на свои костлявые ноги, в голове по-прежнему не укладывается, что эти ноги — мои, давно бы пора привыкнуть, но до меня никак не доходит, что эти тощие, бледные ноги, и длинные узкие ляжки, и выпирающие коленные чашечки, которые кажутся куда больше, чем они есть, — что все это части моего тела, что это я сам.
Сглатываю, не свожу глаз со своих ног, того, что было мною, почти не осталось, лишь кожа да кости, не удивительно, что люди отводят взгляд, когда я плетусь по коридору, а то и вовсе притворяются, будто не видят меня, я и сам едва выдерживаю это зрелище, смотреть на себя в зеркало мне теперь вообще невмоготу, мою руки и смотрю в раковину, а когда надо вытереть лицо, скольжу взглядом от раковины к полотенцу, которое висит возле шкафчика, делаю все, чтобы ни на миг не увидеть себя в зеркале, сил нет глядеть на худущее землистое лицо, с души воротит, оно настолько лишено жира и мяса, что чуть ли не видны контуры зубов под губами, вместо щек — впадины, а челюстные мышцы по обе стороны лица похожи на тонкие, натянутые корни, невыносимо. И собственный взгляд я тоже не выношу, встретиться в зеркале взглядом с самим собой — это, пожалуй, хуже всего, не знаю почему, может, потому что глаза — единственное, что осталось от того мужчины, каким я был когда-то, мне стоило времени и больших усилий примириться с мыслью о скорой смерти, и каждый раз, когда вижу свои глаза, я вижу, так сказать, свое давнее «я», и тогда весь процесс примирения идет насмарку, вид собственных глаз как бы зажигает во мне надежду, а я этого не хочу, не хочу, чтобы давнее «я» обманывало меня, прельщало ложной надеждой, и, возможно, потому-то и боюсь смотреть себе в глаза, не знаю.