На мохнатой спине - Вячеслав Рыбаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да ты что?
– Тот, кому на всё плевать, – пояснил я, – и кто не собирается даже пальцем о палец ударить, может попробовать надуть щёки, выпятить живот и изобразить объективность. Но наша-то задача не этим ангелом во плоти полюбоваться, а придумать, как поменьше злить обычных людей, не ангелов, с обеих сторон. Чтобы количество ненависти и крови в мире не росло, а хотя бы чуток уменьшалось.
Маша, помрачнев, опустила глаза. На кровь мы с ней насмотрелись, и она понимала: я не с бухты-барахты витийствую. Молодёжи подавай справедливость любой ценой. Когда наглядишься на то, как и чем справедливость утверждается, начинаешь некоторые вещи чтить выше неё. Я, во всяком случае, начал.
– Па, что-то ты…
– Однако и это ещё не всё, – проговорил я. – Самый трудный выбор – это когда двумя правдами не два народа разведены, а разорван один.
– Я вот как раз это и хотела сказать, – проговорила Надежда, в первый раз посмотрев на меня с интересом. Или с уважением, что ли. – Вернее, об этом спросить. Вы же с этого начали. Значит, к этому и ведёте, да?
Тут уж пришла пора мне глянуть на неё с уважением. Умненькая какая…
– Именно, – непреклонно согласился я, потому что деваться было некуда. – Тут я бы выбирал так. Надо смотреть, во-первых, в какой правде сохраняется больше места главным, исстари идущим представлениям о том, что хорошо и что плохо, что благородно, а что подло. И во-вторых, где больше отвергается уже неработоспособное старое, но проявляется работоспособное новое. Вот та правда и будет правильная правда, ради которой действительно стоит геройствовать и жертвовать. Потому что, когда эти главные представления или разрушаются, осмеиваются, или, наоборот, упрямо консервируются и уже не налезают на изменившуюся жизнь, люди вообще лишаются представлений о Добре и Зле. И тогда у них не остаётся никаких ценностей, кроме собственного «я» и его ублажения, а стало быть – денег. Тут-то они и пополняют ряды марионеток буржуазии. А буржуазии только того и надо. Поэтому всё, что не продаётся и не покупается, она называет предрассудками. Людей, у которых есть идеалы помимо самоутверждения и обогащения, – отсталыми. И старается всех убедить, что все конфликты в мире из-за этой отсталости. А на деле-то конфликты из-за денег самые лицемерные, жестокие и подлые… Для нас, когда мы выбираем правильную правду, важней всего, что в условиях капиталистического окружения эффективная самостоятельная экономика, способная встать с этим окружением вровень, может быть выстроена только некапиталистическими средствами. Добуржуазная культура – единственная основа постбуржуазной культуры.
– Культура… – недоверчиво произнесла Надежда. Коротко покосилась на Серёжку и опять уставилась на меня. Будто сравнила нас и что-то прикинула. Как же это, мол, у такого сынишки такой папашка. – Добро и Зло… Слова-то какие старорежимные… – запнулась. – Вы что, из… старых спецов?
Я понял, почему она запнулась после «из». Наверное, хотела спросить: «из попов»? Но вовремя сдержалась. Сманеврировала.
Серёжка открыл было рот, торопясь ответить за меня, но я упредил:
– В какой-то степени.
Я понял: девочка не знает, куда попала. Сын ведь никогда не распускал язык. И не потому, что такой уж темнила, а просто ему казалось нечестным хвастаться отцом. Это я вполне мог понять. К себе надо привлекать внимание собой, а не своим стариком. Как же гадко это звучит: а ты знаешь, у меня папа… Знай, мол, наших. Вот, мол, какой я незаурядный малый – от такого папы родился.
А в доме Надежду, конечно, обманула скромность. Но нам некогда было заниматься благосостоянием, считать квадратные метры, менять мебеля, подбирать драпировки по цвету и запаху. Ей-ей, мне хватало того, что есть, и Маше тоже, и инвентарные номерочки на стульях нас не приводили в бешенство, как некоторых партийных скороспелок, что из грязи в князи. Наверное, именно поэтому наша давняя дружба с Кобой так и не треснула. Он тоже был скромняга и тоже не терпел номенклатурных нуворишей, способных без зазрения совести хоть бетон Днепрогэса разбодяжить, лишь бы украсить свой кабинет узорчатой тестикулой Фаберже; его бы воля, пересажал бы их всех, и вороватые пальцы знай себе хрустели бы на Лубянке. Только вот беда – узок бы остался круг революционеров… Наверх люди лезут либо чтобы иметь, либо чтобы владеть. Либо чтобы втягивать мир к себе в обиталище, либо чтобы накрывать мир собой, менять его под себя. Под свои представления о Добре и Зле. Иные наверх не лезут. Противно им, суматошно, лживо и грязно наверху… Их там подчас очень не хватает, этих иных, но ничего не поделаешь. Надо уметь ходить к ним за советом туда, где они есть.
Коба, конечно, хотел владеть и менять. Но тех, кто хочет иметь, – больше. Такова жизнь. Таков человек.
А чего хотел я?
Иметь мне было скучно и суетно. А владеть ощущалось как что-то нечистое, стыдное. Я, если уж пытаться найти слово, хотел просто быть, беспрепятственно быть. Таким, какой есть, и никак иначе. Изменяться, конечно, – но не потому, что надо просочиться, взгромоздиться, урвать, угодить или понравиться, а потому лишь, что узнал или понял нечто новое и настолько значительное, что прежним, как ни старайся, не остаться. Делать в мире что-то хорошее – но не так, чтобы мир хрустел, переламываясь, и стонал, прогибаясь, и при том плясал, потому что не плясать страшно, а чтобы сады цвели, где прежде не цвели, и чтобы в каждое сегодня кто-то из людей понимал хоть чуточку больше, чем понимал в каждое вчера. Мне повезло, что я был во всём этом совершенно искренен. Если бы Коба хоть на миг заподозрил, что я, очевидно не желая иметь, могу захотеть владеть, – что греха таить, не собрать бы мне костей. Кремль не богадельня.
А Надя, похоже, решила, что попала в норку заштатного инженера, пожизненного творца овощехранилищ. Физиономией-то я был похож на Серёжку – ну, вернее, он на меня, но это неважно; может, годы и многолетняя привычка изящно обманывать врагов и накинули на меня хотя бы лёгкий флёр интеллигентности, но вряд ли. Морщины морщинам рознь, и седина бывает не только благородной, но и просто мышиного цвета.
Наверное, потому девушка так и поразилась, заслышав от меня несоответственные речи. Вот чем я просунулся сквозь ороговевшую от трения об обыденность шкурку её души и воткнулся в живое, сам того не ведая. Совершенно неожиданно для себя.
– И какая же из правд про девятьсот терактов правильная? – помолчав, всё же рискнула спросить Надежда.
Решила дойти до точки. И меня довести.
– Конечно, наша, большевистская, – сказал я.
– Ну и на том спасибо, – с облегчением произнесла Маша. – А то развёл тут поповщину…
Да, мы с нею давно выяснили, что про высшие ценности русской культуры она и слышать не может. Мол, не было таких, и всё. Когда-то и я так считал. Одна только жадность, глупость, леность, жестокость и зависть к более умным и процветающим. В Институте красной профессуры она читала курс «История порабощения русским царизмом окружающих стран и народов». В этом году его переименовали в «Историю России». Вместе со всем институтом, кстати; тот стал Высшей школой марксизма-ленинизма. Но содержание, насколько я знал, не шибко изменилось.