Богиня маленьких побед - Янник Гранек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В сопровождении немногочисленного кортежа мы поднялись по ступеням мэрии. Мои родители и сестры, чувствовавшие себя неловко в новой одежде, молчали, смущенные аристократической чопорностью Рудольфа.
На свадьбу я не позвала ни Анну, ни Лизу, хотя мне и хотелось бы услышать мнение рыжеволосой сиделки по поводу моего редингота из синего бархата, которому уже несколько раз довелось побывать под дождем. Она могла бы сходить со мной в магазин и помочь выбрать простенькую шляпку, серую с лентой, ставшую единственным уроном, который я нанесла нашим дырявым финансам. У сестры я позаимствовала брошь, а у Лизы, вечной охотницы на мужей, вполне могла бы взять пелерину. Раньше, пока ее, подобно нашим воспоминаниям, не сожрала моль, она приносила мне удачу. Но мои подруги представляли собой две грани жизни, сосуществования с которыми мне никогда не простила бы История. Не пригласить Лизу означало предать юность. Не пригласить Анну – проявить по отношению к ней неблагодарность. Но свести вместе Анну, еврейку, и Лизу было не просто немыслимо, но даже опасно. Поэтому мы с Куртом решили посредством этой церемонии избавиться от нашего проблематичного прошлого. Дав согласие на то, чтобы я наконец взяла его фамилию, Курт поделился со мной самой скверной чертой своего характера: неспособностью делать выбор перед лицом сложной проблемы, если для ее формулировок использовались человеческие понятия, а не математические символы. Анна обижаться не стала и все поняла. Потом я принесла ей кусочек свадебного пирога, а ее сыну – сладости. Лиза со мной потом долго не разговаривала. «Госпожа Гёдель»: отныне я принадлежала к высшему свету.
20 сентября 1938 года, после десяти лет порочных отношений, я, Адель Туснельда Поркерт, без определенного рода занятий, дочь Джозефа и Хильдегарды Поркерт, стала женой доктора Курта Фридриха Гёделя, сына Рудольфа Гёделя и Марианны Гёдель, урожденной Хандшух. Чтобы поставить в книге записей подпись, я сняла перчатки. Курт взял перо, одарив меня одной из своих сокрушенных улыбок. Затем обнял и поцеловал, стараясь не смотреть в сторону брата. Я поправила в его бутоньерке цветок. Это было счастье. Пусть маленькая, но все же победа. И какое кому дело до обстоятельств, моего старого редингота и невысказанных вопросов: почему только сейчас? Почему так поспешно, за две недели до отъезда? Его мать, оставаясь в Брно, заполняла своим безмолвным неодобрением весь огромный зал для торжественных церемоний. Марианна Гёдель дала согласие, но отнюдь не благословение. В то же время у нее было прекрасное оправдание: из-за Судетского кризиса[46] поездка в Вену становилась проблематичной. Хотя она никуда бы не поехала и в другие, более спокойные времена. Но в более спокойные времена Курт на мне и не женился бы.
Двадцать лет спустя на украшенной цветами паперти одной из принстонских церквей я буду плакать, глядя на свадьбу радостной, лучезарной незнакомки. Плакать не из зависти к ее белому платью, процветающему семейству, члены которого наперебой поздравляли друг друга, и не к подругам, упакованным в светло-сиреневые атласные платья. Мне будет больно за надежду, которую я когда-то лелеяла в сходных обстоятельствах. Но, как и эта незнакомая невеста, я все же соблюла традицию: «Something old, something new. Something borrowed, something blue and a silver sixpence in her shoe»[47]. Под синим рединготом в моей утробе действительно жило нечто новое: частичка его, частичка меня. Ставя свою подпись, он об этом не знал. Как и того, что я с ним в Соединенные Штаты не поеду. Разве могла я пренебречь этой надеждой? Сесть на поезд, а потом на корабль с риском потерять ребенка, который в мои тридцать девять лет практически был последним шансом? Мамаша Гёдель посожалела бы о прерванной беременности, но при этом посчитала бы ее вполне заслуженным наказанием для какой-то разведенки, осмелившейся привязать к себе ее сына. Как бы там ни было, Курт всегда обходил эту тему стороной. Отцовство никогда не входило в его жизненную программу. «Деталями займись ты!» – сказал он мне. Я оставила его дома сходить с ума и телеграфировать кому только можно, чтобы найти деньги на второй билет. Эгоизм и ослепление Курта не знали границ. Он хотел, чтобы я уехала с ним в Соединенные Штаты, потому как не желал начинать новый учебный год старым студентом-холостяком. И получить визу для двоих мы могли только, вступив в брак. Никаких иллюзий на этот счет я не строила: до хода Истории Курту не было никакого дела, его не пугала мысль бросить мать в Чехословакии, да и наше финансовое положение, весьма шаткое, совсем не беспокоило. У него была работа и мужское влечение, все остальное не имело никакого значения. Что такое мировые потрясения или женские стенания по сравнению с математической бесконечностью? Курт всегда считал себя вне игры. «Здесь» и «сейчас» для него были болезненной точкой пространства-времени, императивом, который я должна была учитывать, если хотела жить рядом.
Вопрос о том, чтобы эмигрировать официально, он порой затрагивал, хотя всерьез об этом все-таки не думал. Оскар Моргенстерн и Карл Менгер, несколько месяцев назад уехавшие в Соединенные Штаты, написали ему, что намереваются остаться там навсегда. И предложили Курту тоже об этом подумать. Я стала взвешивать все «за» и «против». Если бы он на мне женился, приглашение в Принстон дало бы прекрасную возможность быстро уехать и оставить все в прошлом. Я составила два списка. В одном: моя семья; мать Курта, окопавшаяся в Чехословакии, плывущей неизвестно куда; его академическая карьера, прочная и устоявшаяся в университете, где ему по-прежнему доверяли; его брат, наша единственная финансовая опора, и конечно же взрывная политическая ситуация, впрочем, лично нам не грозившая особыми проблемами. В другом: друзья Курта, лекции и неизвестность. Дадут ли нам двоим визу? Как мы будем жить на его скромные гонорары? Какое будущее ждет меня в этом далеком краю, языка которого я не знаю? Ведь я буду там совершенно одна во власти непредсказуемых капризов, которым было подвержено здоровье Курта. Чаша весов окончательно склонилась за несколько недель до свадьбы, когда я по утрам тайком убегала, чтобы стошнить. Останусь в Вене без него.
Я была любовницей, доверенным лицом, сиделкой, а в Гринцинге открыла для себя такое понятие, как «одиночество на двоих». Его мании не ограничивались лишь чайной ложечкой сахара, отмериваемой бесчисленное количество раз. Им подчинялся каждый его жест. Я была вынуждена признать, что он не расстался со своими навязчивыми идеями в палате Паркерсдорфа. Теперь они жили бок о бок с нами. Эгоизм Курта был не следствием его слабого здоровья, а неотъемлемой чертой характера. Он вообще когда-нибудь думал о ком-то, кроме себя? Я скрывала от него беременность: десять лет терпения вполне того заслуживали, тем более что это была даже не ложь, а всего лишь недомолвка.
Я попросила отца в день свадьбы не говорить на политические темы. Но за столом, после нескольких рюмок, он все же не сдержался. Когда я услышала, как он потребовал тишины, мои пальцы судорожно скомкали салфетку. Он постучал ножом по бокалу и с робкой торжественностью в голосе провозгласил: