Лучшая подруга Фаины Раневской - Павла Вульф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из игранных мною ролей первого сезона вспоминается роль Эдвиг в «Дикой утке» Ибсена. Пьеса шла, как обычно, с трех репетиций. Разобраться в трудных, запутанных символах Ибсена не было ни времени, ни возможности, и на репетициях я мучилась тем, что не понимала ничего, приставала к старшим товарищам и просила объяснить, расшифровать мне непонятное. Актеры смеялись надо мной, и Д. Я. Грузинский шутя сказал: «А вы все самое непонятное говорите значительно, будто вы все очень хорошо понимаете». Я, конечно, не удовлетворилась этим объяснением и на репетициях чуть не плакала, но на спектакле что-то осенило меня – я отбросила всю сумбурную символику и играла девочку, которая в страстном стремлении восстановить согласие и любовь между отцом и матерью, интуитивно чувствуя себя причиной их раздора, приносит себя в жертву и кончает самоубийством. Эта роль дала мне много радостных ощущений на сцене.
Замечательную мрачную фигуру прозорливого старика создал в этом спектакле Грузинский. Это было совершенно неожиданно для всех, потому что он на репетициях высмеивал ибсеновские символы, говорил, что будет крякать по-утиному. Прятал ли он от нас свой замысел и свою увлеченность ролью, не знаю, но что увлечен он ею был – это несомненно, а ведь без увлеченности нельзя на сцене создавать ничего ценного. «Дикая утка» принесла и мне первый большой успех у нижегородской публики. Трогательность образа самоотверженной Эдвиг или моя влюбленность в роль передавались публике, но по окончании спектакля меня вызывали без конца, и даже разгримировавшись, в пальто, я выходила на вызовы. Вообще публика снисходительно и даже тепло относилась ко мне как к начинающей молодой актрисе, а «отцы города» – нижегородские богатеи-купцы и их жены с сокрушением говорили про меня: «Она ничего, но уж больно худа».
В моей нижегородской жизни вспоминается одна замечательная встреча. В 1901 году жил в Нижнем A. M. Горький с женой и маленьким сыном. Первый раз я видела Горького в ярмарочном оперном театре. В одном из антрактов в коридоре театра я разглядела высокую фигуру в черной косоворотке. Он был окружен любопытными; они бесцеремонно заглядывали ему в лицо, забегали со всех сторон. Кругом стоял шепот: «Смотрите, смотрите, Горький идет», а он шел прямой, высокий, отворачиваясь от любопытных, видимо, тяготясь своей популярностью.
Горький жил в Нижнем под надзором полиции. Власти города решили избавиться от крамольника и добились его выселения в Арзамас. Либералы же были возмущены актом насилия над талантливым писателем, решили быть хоть раз в жизни неустрашимыми и храбро, но тихо, без шума, устроили прощальный банкет изгоняемому. Все было окружено тайной, и только избранные были допущены на это собрание. Я совершенно неожиданно оказалась среди избранных, очевидно, как представительница театральной общественности. Долго собравшиеся ожидали Алексея Максимовича. Он не спешил на этот банкет, по-видимому, это не отвечало его желаниям. Как только он приехал, все сели за стол ужинать. Начались тосты – прославление Горького как писателя и смелого борца за свободу. Много красивых слов было сказано. Горький долго молчал, потом вынул из кармана рукопись и сказал: «Я вам прочту свой маленький рассказ». Все с радостью приготовились слушать, но постепенно лица вытягивались, многие начали переглядываться и пожимать плечами. Дело в том, что содержание рассказа некоторые приняли на свой счет и оскорбились.
Когда Горький кончил читать, наступило мрачное, тяжелое молчание, потом чуть слышный говор. Кто-то кому-то полушепотом сказал: «Не в бровь, а в глаз». Вскоре Горький уехал.
Зимний театральный сезон приближался к концу. При годовой службе Незлобин давал полуторамесячный отпуск с сохранением содержания. Он приноровил этот отпуск к самому глухому для театра времени – к великому посту. И вот мы разбрелись на время отпуска кто куда. Я, конечно, устремилась в мой милый Петербург. Многие соблазны тянули меня туда: художественные выставки «Мира искусства», обещанные гастроли Московского Художественного театра, которого я еще никогда не видела, школьные выпускные спектакли, встреча с Давыдовым, с товарищами по школе. Потрясающее и в то же время странное впечатление произвел на меня первый спектакль Художественного театра «Доктор Штокман». Этот спектакль как-то перевернул мое представление об искусстве театра, его устремлениях, его задачах. Все, что я видела, было необычно. Все не так, как в Александрийском театре, на котором мы воспитывались.
Там и говорят не так, и двигаются, и живут на сцене иначе. Здесь правда, здесь люди, самые обыкновенные люди.
Я смотрела и не видела театра, а видела жизнь как она есть: вот два мальчика, сынишки Штокмана, выскакивают из освещенной столовой, из глубины сцены, в полутемную комнату на первом плане и начинают бороться, кувыркаться, шалить, как мои братья дома. Но вот входит сам Штокман – Станиславский. Что за странность, ведь я знаю пьесу, видела зимой у нас в театре. Штокман – борец за правду, герой… Что же героического в этой согнувшейся фигуре со смешными судорожными движениями вытянутых пальцев, близорукой, чудаковатой? Я была оскорблена, измучена, растеряна, и когда кто-то из знакомых в антракте подошел ко мне и спросил: «Ну, как вам нравится?» – я ответила: «Не знаю, не знаю, мне кажется, что я забралась в чужой дом, подсматриваю, подслушиваю, и мне страшно».
В спектакле был один момент, который успокоил меня, примирил, и даже больше – я испытала настоящее наслаждение. Этот момент не забыть: после спора двух борющихся сторон «большинство», осудившее идею Штокмана, покидает собрание. Штокман остается один, осмеянный, оскорбленный, но не побежденный, верящий в свою правду, в свою идею. Он стоит, окруженный своими детьми, одинокий, непонятый, но непоколебимый в своей вере. Никакой аффектации, никакой позы – он прост и в то же время величествен. Он изумлен; недоумевает, почему его не понимают, когда все так ясно для него. Дочь, прижавшись к отцу, не отрывая глаз, смотрит снизу вверх на его вдохновенное лицо.
Эта молчаливая сцена, эта скульптурная группа запомнились мне на всю жизнь. Тепло и радостно было у меня на душе. «Вот это настоящее, самое главное, самое важное, вот за один этот момент – спасибо Художественному театру», – взволнованно говорила я кому-то в антракте.
Впоследствии я много думала об образе Штокмана в трактовке Станиславского и поняла, как по-детски глупо тогда я воспринимала его великое, гениальное творение. Своей необыкновенной трактовкой роли он нарушил все каноны, по которым всегда, особенно в провинции, играли героя – носителя идеи автора, что удивило и испугало меня своей необычностью.
Начались выпускные школьные экзамены в Михайловском театре. Естественно, я полетела смотреть и судить своих бывших товарищей по школе не как ученица, а как актриса. На одном из школьных спектаклей Владимир Николаевич Давыдов, увидя меня, сказал: «Вульфочка, милая, что вы тут торчите, а вас ищет Станиславский. Он меня спрашивал о вас, хочет с вами поговорить. Завтра же поезжайте к нему в театр».
На другой день я помчалась в Панаевский театр, где были гастроли Художественного театра. Шла генеральная репетиция «Мещан» Горького. Меня проводили за кулисы в маленькую темную комнату, где сидел Станиславский.