В Петербурге летом жить можно - Николай Крыщук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Окно немного уже отскоблилось от сажи. Утро серенькой походкой стало ходить по комнате. Пора было и на работу.
Как начинается весна, мне известно. Сон обрывается скрипом вдруг заговоривших качелей. Им откликаются на поворотах чокнутые трамваи. Птицы передразнивают тех и других, незаметно для себя вовлекаясь в любовную игру. Мир становится невыносимо громким. Глухонемые, и те кричат. Кричат в роддомах новорожденные, свистят милиционеры, дождь посылает впереди себя ветер, который гудит с оперной серьезностью. Словно по шву, мгновенно расползается зимний прикид неба, и в нем открывается интригующая бездна исподнего. Все вообще инструменты вынуты из футляров и мучительно, в голос, пытаются вспомнить о своем предназначении.
Я еду на новеньком, вчера купленном моторе. Машина послушна. Дорога покрыта воздушной подушкой. Ветер леденит откинутый на стекло локоть. Мне не до этой, в который раз крикливо собирающейся с силами жизни. Я давно выскочил из календаря. Меня ждут.
Но я знаю и то, как начинается лето. Оно вылепливается из тихой мелодии весны, которая все-таки всегда выстраивается, всегда побеждает полоумие начала. Грозы приостановили на время свои татарские набеги. Покоятся в небе пернатые кроны. Убогие греются на солнце, впервые ненадолго вписавшись в пейзаж. Густые запахи. Просыпанная в пыль черешня чумазо улыбается. Милосердие сходит на мир, ссоры не удаются, раны запекаются, влюбленные уходят вдаль по каналам, едва касаясь друг друга. Бог в ударе.
Но мне не до этого всего. У меня назначена встреча, и меня ждут. Мы отогревались последний раз в проходной парадной и договорились. Я успел по снегу еще построить дом с телефоном и редкостным набором классической музыки и теперь еду на вечное поселение. Так было условлено. Еду и насвистываю что-то незатейливое.
Как я смял свой «Линкольн» в гармошку, что почудилось мне, не помню. Лежу на траве, лицо облеплено подорожниками. Милая моя ласково отрывает их и снова накладывает. Смеется и всплакивает, закрывая лицом небо.
– Ну, какой же ты сумасшедший! – говорит. – Спидометр так и заклинило на ста восьмидесяти. Хорошо, гаишников не было поблизости.
– Так мы можем ехать? – отвечаю.
– Ну как же мы можем, когда не можем! Ты посмотри на календарь – год-то еще какой? А мы договорились в какой? Все перепутал. На дворе еще вон какой год, а он уже сто восемьдесят выжимает.
– Машина… – шепчу я.
– Сейчас мальчики ее построят заново. Хорошо еще, мальчики рядом оказались. Ты уж с ними расплатись только. – Она целует солеными от слез губами. – И едешь ты не туда. Тебе теперь пятьсот километров обратно, а потом налево года два с половиной. Я как раз успею и буду ждать, как договорились.
– Может быть, все же поедем вместе?
– Но как же я могу, как же я могу, не попрощавшись со всеми и всем не простив? Ты ведь сам говорил – жизнь и в обратную сторону надо пешком проходить. Ну, говорил ведь?
Я щедро расплачиваюсь с мальчиками. Машина готова, новенькая почти. Тормоза, правда, плохо держат и переднее стекло в сеточку. Ну ничего, по еду осторожнее. Зато бак залит до краев свежим бензином. Мальчики улыбаются, напоминая мне свирепо-услужливых швейцаров.
Милая целует меня. Заползает на мгновение рукой под пиджак.
– Ты запомнил, как ехать? И давай с ветерком, как я люблю. И насвистывай, насвистывай что-нибудь, иначе не считается. – Смеется.
Я вижу в зеркало: она машет мне. Становится легко. Я знаю, что еду не от нее, а к ней. Она ждет меня. Только почему-то некстати вспоминаю, что голоден. И со свистом пока не получается.
«Мощные ветры сотрясали кроны ночных городских садов. Было уже около половины шестого утра. Молодой человек шел неспешной, но быстрой походкой по улицам Петербурга, танцевально обходя лужи и подбадривающе оглядывая почти невидимые деревья: сколько листьев сохранилось на них, а ведь уже середина осени! Осень, правда, в этом году стояла на редкость теплая, светлая, сквозная – и это в гнилом-то Петербурге, в котором углы домов в эту пору покрываются белой пушистой плесенью наподобие той, что хозяйки обнаруживают в баночках с маринованными грибами, а балки, даже новые, железобетонные, сменившие благородно отслужившее дерево, страдают ревматическим недомоганием.
На молодом человеке был черный широкий плащ без рукавов, черная же с высоким околышем фуражка. В такой Чехов однажды позировал в Ялте (правда, не в черной, как помнится). Серые акцизные брюки ловко, без сгибов, находили на замшевые металлического цвета сапоги. Из всего этого можно было заключить, что он не чужд костюмного, уличного, по крайней мере, комфорта, что, в свою очередь, требовало некоторого количества денег.
Между тем лицо его казалось изможденным. В его голубых глазах была приметливая тревога, которая выражает лишь один детский интерес: любят ли меня окружающие? Свернутая немного губа, приготовленная для иронии и обструкции. Не облюбленная шарфом сухая жилистая шея, которая могла свидетельствовать и об упрямом характере, и о детской незащищенности, и о романтизме, и о физиологическом отсутствии нужды в тепле. В его мертвой бледности читалась загадка человека, что-то свершившего или кем-то обнадеженного, если вообще что-нибудь подобное можно разглядеть в нашей моросящей мгле.
Ночь уже стала растворяться в наступающем утре. Ветер, морской теплый ветер, который бывает в эту пору разве что в Алуште или Константинополе, но не в Петербурге, сотрясал кроны деревьев. Еще полчаса назад неподвижно стоявшие листья теперь рвались и беспокойно шумели, опадали и снова вздрагивали, катящимся гулом обрушиваясь с вершин. “Серой ночью, в дымной чайной…”– повторял молодой человек бессмысленное перевирание знаменитых стихов Эдгара По и почему-то был счастлив. Впрочем, отчего он был счастлив, нам известно: он сделал сегодня предложение, которое было принято. Так же как известно нам и то, как молодого человека звали: Александр Владимирович Иваницкий. Служил он на должности неоформленного пресс-атташе в одной из фирм, занимающихся мостами, и свое будущее видел в самых оправданных перспективах. Английский у него был великолепный, а генеральным директором фирмы был муж сестры.
“Скоро ветер успокоится и наступит тихое утро, но я в это время уже лягу спать”, – так примерно думал он.
Вдруг на набережной канала Грибоедова, или Екатерининского, кто знает, как его теперь называют, перед Иваницким возникла фигура мужчины. Лет ему было около сорока, немытые волосы свились в кружочки, сверкающие, но спокойные глаза с аспидными подсветками – очевидно было, что эту ночь он не спал.
“Я, может быть, напугал вас, – сказал мужчина приятным адвокатским голосом, став, тем не менее, строго на середине узкого тротуара. – Но вы не пугайтесь. Ничего худого в мыслях у меня нет. Просто я хотел бы поговорить с вами”.
“С какой стати?”– спросил, впрочем, не очень резко Александр Владимирович.