Клятва. История сестер, выживших в Освенциме - Рена Корнрайх Гелиссен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Хочешь спать сегодня здесь?
– О нет! Это опасно. Да и сестра будет волноваться. Нечестно, если я буду спать на хлопковых простынях, а она – на соломе.
Опасаясь показаться грубой, я спешно извиняюсь:
– Но большое спасибо за приглашение. Я просто не могу оставить сестру, даже если меня ждал бы сон в уюте и тепле.
– Ладно, иди в свой блок, – смеется Эрика. – Ты еще не созрела. – Она провожает меня до двери. – Вот. – Она сует мне кусок хлеба. Я быстро хватаю его, не понимая, за что такая милость, и вообще не осознавая сути произошедшего. Землю освещает свет из блока капо, но, когда Эрика закрывает дверь, он гаснет. Я исчезаю во мраке опускающейся ночи.
Вернувшись в блок, я отламываю Данке хлеб. Свежая, чистая белизна простыней в блоке капо теперь не дает мне покоя. Мне невыносимо думать о грязи на моем теле, об условиях, в которых нас содержат. Волдыри на наших руках теперь превратились в огромные мозоли. Грудь и ноги все время красные от укусов насекомых и от натирающей кожу шерсти. Мне хочется чесаться не переставая, пока этим кровососам не станет нечего жрать. Вдруг меня осеняет идея, и я стягиваю штаны.
– Ты что? – Кажется, Данка обеспокоена.
– Хочу на ночь аккуратно положить эти жуткие штаны под матрас, чтобы завтра на них были стрелки.
– Рена, не надо. Холодно же.
– Хочу выглядеть опрятно, а постирать и погладить здесь негде. – Плюнув на пальцы, я сжимаю ими ткань и веду вдоль штанины. – Если я не могу быть чистой, буду хотя бы опрятной. Мой взгляд падает на пол. У меня грязнющие сандалии.
На наши бедные стопы невозможно смотреть без слез. Раньше они были здорового розового цвета, а теперь бледные, с красно-бурыми полосами от ремешков. Скоро лето, и ногам будет хотя бы не холодно, но сейчас весна, к тому же такие холода в это время года не стояли уже много лет. Я плюю на ремешок и принимаюсь натирать его изнанкой штанов.
– Вот как можно почистить туфли, не слишком запачкав штаны!
Показываю сандалию Данке, чтобы она оценила.
– Ты ненормальная.
Я вновь принимаюсь за стрелки и потом жестом прошу Данку подвинуться. Подняв матрас, укладываю штаны вдоль нар и разглаживаю их, не оставив ни единой морщинки. Возвращаю матрас на место и позволяю Данке снова лечь. Она молча качает головой.
Утром мы вскакиваем с наших соломенных лежанок. Из-под матраса я извлекаю свои аккуратно выглаженные штаны. Немного дрожа, влезаю в них, заправляю рубаху и подпоясываюсь веревкой. Я с улыбкой провожу ладонью по штанине, а блеск ремешков на моих сандалиях заметен даже в темноте. Чего бы я не сделала за носки!
– Ты прекрасно выглядишь, – отмечает Данка.
Из-за обезвоженности нам редко приходится пользоваться туалетом – наверное, раз в день, но умываться я стараюсь дважды – и утром, и вечером. А справлять нужду мне больше нравится вечером – вместо того чтобы стоять в утренней очереди, рискуя быть избитой на поверке.
Мы перекапываем поле. Лопата за лопатой – мы поднимаем мокрую грязь с камнями и бросаем ее обратно. Из земли проклевываются побеги молодой травы.
Когда никто не видит, мы украдкой срываем эти стебельки и закидываем их в рот. Белые части сладкие и сочные.
Они совсем крошечные, но дают облегчение пересохшему горлу.
Эсэсовка, которая надзирает сегодня за нашей бригадой, совершенно ослепительна. Ее волосы цвета воронова крыла блестят на солнце. Она, наверное, сделала перманент. Я тоже делала перманент до Аушвица. Она одета в серое. Юбка скроена точно в талию, а сапоги начищены до блеска. Нежная кожа так и светится, оттеняя розовые щеки, а губы дышат здоровьем, несмотря на ветреную погоду.
Ветер кусает нас, узниц, пробираясь в пулевые отверстия на нашей одежде. Черная накидка эсэсовки развевается на ветру, будто дразнит: «Смотрите на меня! Смотрите! Разве я не прелестна? И насколько я выше вас!»
Она стоит в отдалении. Ведь у нас вши. Мы вызываем у нее брезгливость, ее утонченные чувства страдают от нашего вида. Я не могу удержаться, чтобы украдкой не бросить на нее взгляд-другой. Ее красота приковывает к себе внимание. Я благоговею. До чего же мы уродливы в сравнении с ней.
Она рейхсдойче. У ее пса, немецкой овчарки, тоже превосходная родословная; его морда не слишком заострена, а уши стоят торчком, чутко улавливая команды хозяйки. Черно-серый окрас пса гармонирует с ее нарядом. Они важно вышагивают по ту сторону postenkette, границы рабочей территории, отделяющей ее от нас, рабов. Она постукивает хлыстом по сапогу. Ветер хлопает ее накидкой. Мы орудуем лопатами.[25]
Краешком глаза я вижу, как она снимает фуражку. Волосы у ее щек танцуют на ветру. Она вызывающе свысока смотрит на Эмму – та ей не ровня и никогда ровней не будет. Бросает фуражку на землю за пределами границы, которую нам запрещено переступать. Я тут же опускаю взгляд. Ветер стихает.
– Эй ты! – рявкает эсэсовка. – Принеси фуражку.
Одна из девушек отрывается от работы и растерянно смотрит на нас, но мы заняты: орудуем лопатами. Мы незаметны. Значит, говорят ей? Она откладывает лопату и бежит через поле выполнять приказ. Она не задумывается над тем, что делает, и не задает вопросов. Она рабыня, как и все мы. Остановившись в нерешительности у границы, она оглядывается на эсэсовку.
– Schnell! – Надзирательница щелкает хлыстом. Чтобы поднять фуражку, девушка наклоняется. Потом неуверенно идет к арийке и тощей, хрупкой рукой робко протягивает ей фуражку.
– Взять! – Порыв ветра подхватывает эту команду.
Девушка замирает, парализованная страхом и смятением. Мимо нас пролетает ощерившийся пес. Руки девушки взлетают к лицу.
– Не смотри. – Я заслоняю Данку собой.
Пес врезается девушке в грудь и сбивает ее с ног. Вопль раздирает небеса, обрывает наше дыхание и раскалывает наши сердца. Мы не можем заткнуть уши. Мы не в состоянии дышать.
Вопли – боже мой! – эти вопли. Нет на земле звука ужаснее.
Я бросаю единственный взгляд, мельком. Ее окровавленные руки колотят воздух. Пес добирается до горла. Вырванный собачьей пастью дух отделяется от ее тела – он никогда не обретет покой, навеки останется застывшим перед моими глазами.
Нет на свете сильней тишины, как та тишина – пустота… безмолвие…
Эхо смерти. Я продолжаю орудовать лопатой. Данка следует моему примеру. Стоящие рядом девушки тоже возвращаются к своему занятию. Все боятся вздохнуть.
Мы работаем еще усерднее. Лопаты мелькают все быстрее и быстрее. Натруженные мышцы ноют. В ушах отдается эхо воплей несчастной. В Аушвице любой подвержен смерти, бессмертно здесь только одно – звуки, издаваемые умирающими.