Ничего, кроме счастья - Грегуар Делакур
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это и послужило для вас толчком?
– Когда ваша личная жизнь летит к чертям, когда ваша семья рухнула, а в общественной жизни вы перестали существовать, вы знаете, что входите во тьму. Абсолютную. Ту, в которой вас уже не найти. Так что да. Наверно, это и послужило толчком.
El loco больше нет. За неполных два года я стал el mago. Волшебником.
Обездоленные, несчастные, увязшие в долгах доверяли Паскуалю и моим золотым рукам свои машины, пикапы и грузовички для ремонта especial[52]. И в ближайшие дни у них таинственным образом лопались подушки безопасности. На прямой дороге, на красном сигнале светофора. Или просто при включении зажигания. Некоторые водители получали легкие ожоги рук. От разрыва иногда немного страдали барабанные перепонки. Страховые компании и производители, желавшие во что бы то ни стало избежать скандала, платили без звука.
Одна женщина из Маскоты получила больше ста пятидесяти тысяч песо: ее ранило в щеку, под очками. Мерзавец переметнулся. Слегка изменив состав перхлората, газа, которым надувают подушки безопасности, я отомстил гиенам – пусть платят. За брошенных беременных женщин. За Гржесковяков, влюбленных в Иветт. За малых сих. Я отмывался от преступного мира. От воров-водопроводчиков. От жуликов-таксистов. Любимых женщин, которые вам изменяют. Отца, бросающего вас на произвол своего недуга, чтобы бросить себя на произвол другого, столь же смертельного. Этой неотъемлемой части себя, от которой не исцелиться.
Víctimas[53] отстегивают нам с Паскуалем небольшой процент от компенсации, выплаченной страховыми компаниями. Я, однако, продолжаю убирать в Десконосидо, это моя связь с мамиными руками, с руками, которые так мало меня касались.
Я купил малолитражку 1986 года (без подушки безопасности) в прекрасном состоянии, и по воскресеньям вожу Матильду прогуляться по шоссе 200. Мы едем просто так, без цели. Ее рука высунута в окно. Пальцы гладят теплый воздух. И бывает, без всякой на то причины, она смеется. А бывает, что плачет.
И тогда мне холодно.
Пришла Анна. Мы встретились в комнате для свиданий, в присутствии охранника. Ее глаза увлажнились, когда она увидела мою бледность, мою худобу, темные круги, точно синяки от злых ударов кулаком. Боже, что сделали. Боже мой, что с тобой сделали? Я погладил ее по лицу. Ее теплота и нежность наполнили мою руку. Впервые без малого за год я коснулся человеческого существа. Женской кожи. Мои пальцы скользнули по ее скулам, по щеке, остановились у рта и приоткрыли губы. Они были влажные. Анна закрыла глаза, склонила лицо. Прошептала свои кусочки слов. Она была красива и безутешна в этом подарке, что сделала мне невзначай. Мой жест, грубый, непристойный, стал связующим звеном с жизнью. Мои пальцы проникли глубже. Я заплакал.
Потом она рассказала мне о них. Наш отец жестоко мучился. Он уже почти не вставал. Морфий. Рвота. Мешочек с дерьмом, приклеенный к бедру. Стыд. Кормили его через капельницу. Слезы текли не переставая. Жена массировала его, чтобы не было пролежней. Жалкие движения безутешных рук. Последние жесты нежности. Он теперь почти не разговаривал, слова бежали от оглушительного грохота моего выстрела. В ту ночь он лицезрел, бессильный и немой, ужас своего внука. Надо иметь мужество и столько любви, чтобы кого-то спасти. Ни Леону, ни мне он не подал милостыни этих нескольких фраз, позволяющих возродиться. Дрожь губ жены моего отца теперь охватила все ее тело. Она походила на бумажку, подхваченную сквозняком, унесенную последним вздохом. Никто больше не говорил о моем безумстве, моей звериной гнусности. Молчание игнорирует, силясь стереть то, что было. Анна регулярно навещала их. Время шло, пахло плохо. Смерть стояла у дверей.
Натали и дети переехали в Лион. С татуированным. Они стали новой семьей. Соседи с ними здоровались. Находили их красивыми, несмотря на эту безобразную щеку. Никто ничего не знал о них, ничего об их бедах. Они жили в большой квартире близ парка Тет д’ор. У Натали была высокая должность, служебная машина. Леона наблюдали врачи. Его кошмары стали реже, и он уже почти не писался в постели. Первая пересадка кожи на лице Жозефины дала обнадеживающий результат. Предстояли еще как минимум две. Реабилитация шла своим чередом; процесс был долгий, но речь возвращалась к ней. Слова больше не застревали в ране, не падали в бездонную пропасть моего безмерного горя; все, кроме слова папа, которое кануло в нее навсегда. Мои дети не хотели больше меня видеть. Никогда. Они не хотели носить мою фамилию, не хотели быть связанными со мною ничем. Они сожгли фотографии, памятные вещицы. Поставили на мне крест. Убили меня.
А потом, под вечер, уже стоя у двери, которую охранник приготовился открыть, Анна вдруг замерла и повернулась ко мне.
Жозефина конца мне вопрос. Почему выстрелил первую. Жозефина без конца задает мне этот вопрос, Антуан. Почему он выстрелил в меня первую?
Я помню первый раз, первое лето, когда отец отправил нас с Анной в лагерь. Он сам упаковал наши чемоданы и забыл положить в мой сменные брюки.
На второй день за завтраком меня случайно толкнули. Моя чашка опрокинулась, и горячий шоколад растекся по брюкам темным позорным пятном в районе полового органа. Как отцова моча сегодня. Меня подняли на смех. Детские насмешки хлестки, жестоки. Мои слезы их только раззадорили. А над отчаянными его! его! Анны (что значило «оставьте его! оставьте его!) они покатывались еще пуще.
Я помню, как отец послал меня купить трусики для сестры. Сам он не решался. Он всегда отворачивал лицо, проходя мимо витрины магазина белья. Особенно бутика мадам Кристиан, что на улице Эльзас-Лотарингии.
Он никогда не держал нас за руки на улице.
Никогда не говорил об Анн.
Никогда не ложился к нам на кровать перед сном, чтобы рассказать сказку. Да и сказок никогда не сочинял. Иногда покупал книги, но не читал их нам. Мне помнится «Гензель и Гретель». Я тысячу раз читал ее Анне. От моей слюны как кислотой разъело уголки страниц. От них воняло. Но это была наша сказка, наша книга. Каждый раз моя сестренка натягивала одеяло до самого носа. Каждый раз ее била дрожь.
Он никогда не смотрел фотографии нашей мамы и не плакал над ними. По вечерам он пил пиво до тех пор, пока голова его не падала в тарелку.
Он не знал названий деревьев, цветов, и птиц тоже не знал. Только химические формулы. А они не связывают людей, не служат темой для разговоров.
Он никогда не слушал музыку. Не научил нас плакать от звуков Малера. Да и вообще не научил нас плакать. Давать выход нашей боли.
Нашей радости.
Нашему гневу.
Он никогда не ложился в траву, чтобы посмотреть на небо.