Ничего, кроме счастья - Грегуар Делакур
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да, так вот. Ваш отец?
– Мне трудно говорить о нем. Он умирает. Рак. Кишечник, печень. Последний рентген показал еще и затемнения в легком. Он неизлечим. Но не хочет этого знать. Чтобы не огорчать свою жену, да, может быть, но главное – чтобы не бороться. Я бы не сказал, что грущу о нем. Я грустил о моей матери. Ее смерть меня подкосила. Жестокая смерть. Это было в год, когда родился Леон. Когда Натали снова мне изменяла. Я вдруг совершенно осиротел. Мне было тошно. Не только на душе, в теле тоже. Мне казалось тогда, что от меня воняет. Я был дерьмом. Меня бросили. Все бросили. А Леону я еще не был нужен, ему еще не был нужен отец. Хватало матери. С ее запахами другого, паршивыми духами и душком спермы. Я пытался не ревновать. Вот чем хороша трусость: вас опускают, а вы помалкиваете. Мой отец на моей памяти всегда был таким. Раз уж вы хотите поговорить о нем. (Он встает, открывает пошире окно, это из-за моих сигарет. Но он не жалуется.) Я помню, что отец казался мне красивым, когда убалтывал клиенток, мол, спасение есть: он приготовит нужный раствор. Мы с сестрой подглядывали за ним из-за витрины Лапшена. И гордились им. В такие моменты мы были до ужаса счастливы; но почему счастье и радуга всегда так недолги? Есть спасение для вас, мадам Мишель, раствор только для вас, мадам Доре. И они смотрели на него так, будто он был Иисусом: «Просите, и дано будет вам»[45]. Он делал их счастливыми, спасал их. За это его любили. Почему же он не спас нас с сестрой. Почему находил растворы только для других. Почему дал нашей маме уйти. (Я устало вздыхаю.) Извините. (Гашу сигарету.) Ох, какая пакость это наследие. Вот чего я не могу ему простить. Не того, что он недостаточно любил нас, чтобы спасти, – хотя бы как своих сучек-клиенток, – а того, что сам стал таким, как он. Куском дерьма, жалким трусом. Не могу простить, что он не потряс меня за грудки, не проорал мне в ухо: Не будь таким, как я, Антуан, слышишь? Никогда! Не походи на меня, беги прочь! Моя мама говорила мне это, но я не понял. Такие вещи должен вам говорить отец. Однажды, когда он парковался, кто-то занял его место. Дай ему в морду, папа! Дай ему в морду, неужели ты это проглотишь. Он ничего не сказал. Включил первую скорость. Рванул с места и отвез меня домой. По-прежнему молча. Я тогда поклялся себе, что со мной, когда я вырасту, такого не случится. Но это случилось и со мной. Он передал мне это, как болезнь. Я рос с этим стыдом. Худшим из всех: когда стыдишься себя. Я знаю, что он хочет меня навестить. Но пока не хочу его видеть. Я не готов. Зло, которое я совершил, – это зло, которое совершил он.
В те вечера, когда я возвращался в Эль-Туито, мы с Архинальдо встречались для его тренировок. Хорхе Кампос тоже был маленького роста, но это был самый великий из вратарей, говорил он мне, чтобы приободриться. Я бил по мячу, едва не сворачивая лодыжки, и вечер за вечером Решето взлетал все выше, летел все дольше, нырял все быстрее, злился, бранился, а порой сам себе аплодировал. За три месяца он улучшил свой результат с девяноста четырех пропущенных мячей из ста до семидесяти одного. Прекрасное достижение, утешал я его. И поверь, я целюсь все лучше.
Когда число пропущенных мячей уменьшилось до шестидесяти пяти, малыш подарил мне найковские бутсы. Он сел рядом со мной после тренировки, когда я выхаркивал свои легкие. Положил ручонку мне на плечо. У меня есть для тебя подарок. Это моя сестра их купила, но придумал я. Чтобы поблагодарить тебя. Держи. Почти такие же, как у Кака[46]. И тише, почти шепотом: я бы тоже хотел иметь такие. Когда-нибудь.
Я рассмеялся. И разрыдался. Крепко обнял мальчугана. Я дрожал. Мне вдруг захотелось обещаний. Встреч. Этой радости. Я подарю тебе такие, когда ты вырастешь, Архинальдо. Когда я вырасту, тебя здесь не будет. Почему ты так говоришь? Это моя сестра. Она говорит, ты здесь не останешься. Потому что так всегда бывает.
И тогда я взял найковские бутсы, почти такие же, как у Кака, надел их. Встал, попрыгал на месте пять-шесть раз, а потом подпрыгнул высоко-высоко, изо всех сил. Когда я приземлился, шипы полностью ушли в охряную землю.
Двадцать четыре маленьких корешка.
Я останусь здесь, Архинальдо. Обещаю тебе. Я останусь, и ты станешь лучшим вратарем в мире.
– Вернемся к вашему отцу. Вы говорили, он недавно выразил сожаление, что не отвез вас к Патриции В* после, после, дайте гляну в мои записи, после вашего обеда тет-а-тет в «Кафе де ла гар», и вы будто бы задались вопросом, почему, только теряя, мы встречаем наконец тех, кого нам не хватало?
– Я не знаю, что вам сказать. Ему почти семьдесят пять лет. Он на лекарствах, они отупляют. И его жена говорит без умолку, даже дух не переводит между словами. Он задыхается. Ему, наверно, очень страшно. Я думаю, он погружается в себя в поисках островов. Берегов тишины. Простительных ошибок. Он прячет голову в песок, но знает, что уходит. Наверно, всплывают воспоминания. Мечутся. Он, может быть, хотел мне что-то сказать. Что помнит тот вечер. Что понял, как много значила для меня эта девушка.
– Он, может быть, хотел вам сказать, как много значили для него вы.
Пикап вдруг резко тормозит. Посреди дороги, в клубах пыли. Сзади, в кузове, нас бросает друг на друга. Крики. Хруст. Одного поденщика выбросило. Он поднимается, смеясь, – и падает в обморок, увидев свою левую руку, выгнутую пониже локтя под неестественным углом. К нему кидаются женщины. Водитель с окровавленным лицом воздевает руки к небу, сам не свой от гнева. Он заглядывает под внедорожник. На обочину. Ничего. И вот он вопиет: ¡Espíritu maligno! ¡Espíritu maligno![47] Пока поденщик приходит в себя, а женщины накладывают лубок из дощечек на его покалеченную руку, я подхожу к здоровенной «Тойоте» спереди. Паскуаль со мной, рядом, потирает ушибленное о кабину плечо. Я обхожу пикап. Водитель теперь сидит метрах в десяти от нас, ¡Espíritu maligno! В оседающей пыли он смахивает на призрак.
Меня вдруг отбрасывает на пять лет назад. Когда мой ум силился объяснить то, чему не было объяснения. Мой инстинкт той поры. Тогдашний идеальный мерзавец был обязан найти зацепку, чтобы не платить. Я прошу снять колеса. Улыбаюсь. Я так и знал. Клапаны и гидравлическая камера дисковых тормозов были заменены китайскими или корейскими подделками. Контрафактная сталь расплавилась, и клапан заклинило, прокладка практически прилипла к дискам, что и повлекло резкую остановку пикапа, выгнутую под прямым углом руку поденщика и крики женщин.
Я снял передние диски, перекрыл доступ жидкости, проверил работу задних тормозов. Вот так, теперь два больших колеса можно поставить на место. Паскуаль смотрит на меня глазами ребенка, хотя по возрасту годится мне в отцы. El loco, умереть – не встать. У тебя золотые руки, а ты занимаешься уборкой. Мы разворачиваемся, едем на малом ходу обратно в Эль-Туито. В медпункт. Поденщик постанывает, лежа среди нас прямо на железе, обжигающем ему спину. Одна из женщин гладит его лоб, как мама. Другая молится.