Третий рейх: символы злодейства. История нацизма в Германии. 1933-1945 - Йонас Лессер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще одним предтечей Гитлера в каком-то смысле можно считать писателя Э.М. Арндта. Взять, к примеру, его фразу, в которой он выражает надежду на то, что «другой великий тиран или воодушевленный высокими идеями генерал, покоряя и уничтожая несогласных, выкует из германской нации единое целое». Арндта хвалили, как «расового пророка, ставшего первым немцем, который считал историю европейских наций историей крови». Именно так. В 1848 году Арндт говорил об «омерзительном и ядовитом еврейском гуманизме, ибо за ним прячется вся слабость и все убожество искалеченных человеческих душ».
Немецкая мания величия все больше насаждалась в Германии с середины XIX века. Великий австрийский драматург Франц Грильпарцер говорил о немцах, что они нравились ему, пока были скромны, но теперь – с тех пор, как они стали чрезмерно себя восхвалять, – он изменил свое отношение. Но немцы не так велики, как они о себе думают, а австрийцы не так малозначительны, как кажутся. Везде в мире глупыми бывают только глупцы, но в Германии поглупели и умные. Выражением высокомерия стала строка «Германия, Германия превыше всего». Поначалу она была всего лишь выражением естественной и невинной любви к отечеству, но вскоре приобрела иной, зловещий смысл. Немцы начали говорить о себе как о нации поэтов и мыслителей; их поэзия была величайшей в мире, музыка – самой проникновенной; Великобритания – это, естественно, страна без музыки. Карл Гиллебранд, писатель-гуманист, продолжатель традиций Гете, с негодованием говорил о «дьявольском высокомерии немецких ученых» и порицал соотечественников, вещавших о немецкой верности, немецкой честности, немецкой искренности, немецкой совестливости, немецкой основательности и немецкой глубине чувства так, словно все это было монополией одних только немцев. Фихте говорил: «Иметь твердый характер и быть немцем – это, несомненно, одно и то же». Даже Рихард Вагнер ужасался глупым речам и безвкусным песенкам, в которых немцы убеждали себя в своей «особенности». Либерал Юлиус Фребель писал в 1858 году: «Какая еще нация, кроме немецкой, непрестанно твердит о немецкой силе, немецкой любви, немецкой верности, немецкой серьезности, немецкой песне, немецком вине, немецкой глубине, немецкой тщательности, немецком трудолюбии, немецких женщинах, немецких девушках и немецких мужчинах?»
Когда Остин Чемберлен учился в Германии, он слышал, как профессор Трейчке в своих лекциях говорил, что Германия стоит на более высокой ступени развития, нежели другие нации. В письме домой 31 октября 1887 года Чемберлен писал, что такой профессор, конечно, станет популярным и привлечет большую аудиторию. Молодой Чемберлен считал это опасным. Сын бельгийского историка Пиронно, учившийся в Германии в период между двумя мировыми войнами, писал домой: «Германия стала опасной для мира из-за царящего здесь культа силы, самовосхваления и презрения к другим нациям». Гуго фон Гофмансталь назвал немцев людьми, предающимися самообману, высокомерию, школярскому начетничеству; каждый из них, говорил он, является носителем частицы власти, но мужествен он только с виду; действует он только по приказу; он склонен к предрассудкам и не способен поставить себя на место иностранца; у него нет чувства истории. Гельмут фон Мольтке, представитель христианского меньшинства Пруссии, ставший впоследствии одной из жертв гитлеровского режима, сказал перед казнью, что всегда боролся против узости мышления, высокомерия, нетерпимости, этого тяжкого немецкого наследия, воплотившегося в национал-социалистическом государстве.
После поражения Германии писательница Рикарда Хух сказала, что немцам всегда было трудно «соединить истинную уверенность в себе с искренней оценкой других наций. Мы всегда колебались между самоуничижением и самовосхвалением. Усилия национал-социалистов укрепить уверенность нации в своих силах привели к презрению к другим нациям». Гельмут Гаммерштейн говорит о том же еще более едко: «Конечно, мы все это знаем: немцы более эффективны, чем французы, более цивилизованны, чем русские и все восточные нации, более храбрые, чем швейцарцы, голландцы, датчане и все прочие малые нации. Мы тверже всех остальных. Единственное, в чем мы уступаем, так это в гуманности, но это не имеет никакого значения – эту гуманитарную сентиментальность мы оставляем другим».
Обратимся теперь к немецкому обожествлению государства, начавшемуся с Гегеля. Вильгельм фон Гумбольдт, друг и ученик Гете, написал трактат о пределах, которыми должна быть ограничена власть государства, чтобы оно не превратилось в угрозу для отдельной личности. Шопенгауэр, другой ученик Гете, высмеивал гегелевский «апофеоз» государства, называя его верхом «филистерства». Гегель называл государство «воплощением нравственного разума», «явленной Божьей волей, духом, развернутым в реальную форму и организацию мира». Гегель также говорил о великих людях, «чьи частные интересы согласуются с волей мирового духа»: «Все остальные идут за этими духовными вождями, ибо чувствуют, что непреодолимая сила их внутренней самости заключена в вожде. Эти великие люди являются Geschäftsführer (управляющими) мирового абсолютного духа и не могут принимать во внимание нужды отдельных людей, но стремятся к одной цели. Они вынуждены сметать все со своего пути. Всемирная история движется в сферах, находящихся выше сфер нравственности». Из утверждения Гегеля «Что разумно, то действительно, и что действительно, то разумно» возникло обожествление прусского государства, кульминацией которого стал Третий рейх.
Из утверждения Гегеля: «Очень важно по-настоящему понять диалектику, каковая есть принцип всякого движения, всякой жизни и всякой деятельности в этом мире», а не из идеи о тезисе, антитезисе и синтезе возник марксизм. Это показано в следующем отрывке из «Доктора Фаустуса» Томаса Манна:
«Адриан. Свобода всегда вырождается в свою диалектическую противоположность. Очень скоро она обнаруживает, что находится в цепях, она сознает, что вынуждена подчиняться закону, правилам, принуждению, системе, – она понимает и принимает все это, то есть не прекращает быть свободой.
Цейтблом. Ей так кажется. Но в действительности она перестает быть свободой, точно так же, как не является носительницей свободы диктатура, рожденная революцией».
Бертольт Брехт, которого ошибочно считают ортодоксальным марксистом, вкладывает в уста беженца из Германии физика Циффела следующие слова, высмеивающие абракадабру Гегеля: «Когда говорят о юморе, я всегда вспоминаю Гегеля, который был самым большим юмористом среди философов. К несчастью, он родился в Пруссии и с потрохами продался государству. Юмор его заключался в том, что он не мог помыслить о порядке без беспорядка. Он даже считал, что они существуют одновременно и в одном и том же месте. Этот юмор он остроумно назвал диалектикой. Величайшие революционеры называли себя учениками величайшего поборника государственности. Лучшая школа диалектики – это эмиграция. Самыми лучшими диалектиками являются беженцы. Они и существуют-то благодаря переменам и не учатся ничему, кроме перемен».
Прославление Пруссии достигает своего апогея у Генриха фон Трейчке, который завоевал умы большинства немецких интеллектуалов своим узколобым национализмом. Немецкий либерализм никогда не был силен и никогда не достигал такой значимости, как либерализм западный, создававший все новые и новые гарантии свободы индивида, защищая его от произвола и власти государства. Самым выдающимся изменником духу либерализма в XIX веке был Трейчке. Он определял государство так: «Государство – это, во-первых, власть, во-вторых, власть и, в-третьих, власть». «Индивид должен быть членом своего государства и, следовательно, иметь мужество брать на себя также и его ошибки. Не может быть и речи о праве подданного на сопротивление власти, которую он считает аморальной». Один из немногих демократически настроенных генералов барон фон Шёнайх, автор «Моего пути в Дамаск», в 1926 году назвал Трейчке «национальным несчастьем, главным извратителем германского духа», так как благодаря его учению немцы поверили в догму о том, что сила идет впереди права.