Восемнадцатый лев. Тайна затонувшей субмарины - Алексей Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На стене, там, где в обычных шведских домах висели пейзажи с морем, островами и яхтами, красовалась картина, выполненная в том же аляповатом духе, но с другим сюжетом: в бурных синих волнах летел серый военный корабль под бело-синим флагом со звездой, на него пикировали самолеты с крестами, до неба вздымались кусты бомбовых разрывов. Краснофлотец Матвеев, драпанув в страну с кисельными берегами, ежедневно доказывал самому себе, что тоже понюхал пороха.
– Похож на деда, – откуда-то сзади раздался голос хозяина.
Юра дернулся. Оказывается, квартира Матвеева была анфиладного типа. Выйдя из гостиной, старик подобрался в своих войлочных тапочках к гостям с тыла и все это время разглядывал их сквозь стеклянную дверь.
Матвеев плюхнул на стол альбом с фотографиями, сверху положил большой раскрашенный снимок двух краснофлотцев: на одном был он сам, на другом – Юрин дед. Оба стояли, обняв друг друга за плечи, сбоку у каждого по велосипеду. Форменки, клеши – все новенькое, с иголочки. Надпись гласила: «Бюринге, июль 1943 г.».
Юра не удержался, наклонившись, взглянул на себя в зеркальное чрево серванта: бабка столько лет твердила, что внук получился никудышный, полная противоположность ее кумиру, что он как-то не задумывался о внешнем сходстве.
– Значит, старший лейтенант Александр Берг… Он мне не говорил, хотя в друзьях ходили, – Матвеев побарабанил тонкими пальцами с желтыми ногтями по столу.
– Какая на вас форма, точно из магазина, а ведь вы в лагере уже сколько были, – прервала его размышления Лена, которой перешла фотография после Юры.
– Так и есть, из магазина. Погодите, сейчас покажу, – Матвеев исчез в другой комнате, вскоре появился с темно-синей форменкой в руках. – Вот смотрите! – он вывернул подкладку.
На прямоугольном штампе значилось Nordiska kompaniet.
– Это нас Коллонтай приодела. Приехала со свитой из посольства в лагерь в конце 42-го, а мы оборванные, кто в чем. Как говорится, низ советский, верх немецкий. Шведы нам только красные звезды на рукава нашили, у немцев научились, те таким же манером евреев помечали. Большинство наших с Эзеля морем в конце 41-го ушли из окружения, ну и потом понемногу добавлялись. Кто из плена из Норвегии бежал, кто – как твой дед – где-то по лесам в Эстонии прятался. Коллонтай сказала, что мы – лицо борющейся советской родины, и лицо должно выглядеть соответственно. Сняли с нас мерки, а потом из «Нордиска компаниет» комплекты обмундирования прислали. Морякам – матросское, летчикам, пехоте – их фасон. Не лагерники, а военный ансамбль песни и пляски. Я тут у окна постою, покурю и расскажу, что знаю… Разные тут приходили, интересовались, и под видом родственников тоже, но я им от ворот поворот. А ты похож, сомнений нет, тебе ведь сейчас, гляжу, примерно как твоему деду тогда…
Матвеев выдохнул дым в приоткрытое окно, закашлялся:
– Дрянь «Галуаз» стал, совсем бабские сигареты. Я с юности к «Беломору» привык, привозил тут один, да посадили, а самому мне в Россию хода нет.
Старик долго подбирался к главному, успев рассказать и о своей учебе на курсах радиотелеграфистов в 39-м году («Комиссар училища выстроил нас, курсантов, и произнес речь о том, что товарищи Сталин и Гитлер заключили договор о дружбе и теперь войны не будет»), и о службе на тральщике в Эстонии в начале войны («Меня разжаловали в начале 41-го из главстаршины в рядовые, сдуру спросил на политзанятиях, мол, а почему Гитлер только что другом был, его называли “товарищем Гитлером”, а потом сразу стал кровавым фашистом»), и о переходе на тральщике из Эзеля в Швецию, когда фрицы последних окруженцев на Цереле добивали, а начальство на торпедных катерах на Ханко сбежало («У нас в команде только один раненый был, немецкие самолеты на нашу калошу бомб жалели, из пулеметов палили, а мы все в трюме от налетов прятались, а вода пули ослабляла»), и, наконец, о приходе в Нюнэс-хамн под конвоем шведского миноносца, о жизни в лагере. Наконец, дошел до встречи с Антоном Никифоровым:
– Его к нам в конце августа 42-го привезли. Слышал плохо от контузии, с воспалением легких от переохлаждения. Сказал, что греб на рыбацкой лодке всю дорогу, пока не добрался до Эланда. Служил в сводном отряде морской пехоты, когда немцы их разбили, в лесах скрывался, потом один хуторянин его прятал. Мы еще удивлялись, где это он на такого доброго хуторянина нарвался – они там нам все или в спину стреляли, или немцам выдавали. Ну, у каждого своя судьба, может, решили, повезло человеку. Вообще, он немногословный был, а к нему и не приставали – контуженый, что с него возьмешь. Жили мы в сборных домиках по четыре человека, командиры и рядовой состав отдельно. Его ко мне определили. Видно было, что парень развитый, книжки читал, разговор вел интеллигентно, не то что мы – кто от сохи, кто от станка. Скорее, на офицера тянул. Выправка, опять же. Забудется – и командовать пытается. Не студент, одним словом. Ну, мы про себя решили, что разжалованный за что-то, и не выпытывали. Меньше знаешь, крепче спишь. К нам иногда из советского посольства в Стокгольме приезжали, однажды сама мадам Коллонтай пожаловала. Уже лет под семьдесят, но элегантная дама, в серой такой шубе, как сейчас помню. «Учите, пока есть возможность, шведский язык, – говорит. – Я сама шведский выучила, когда в Швеции в тюрьме в 1912 году сидела». С нами индивидуальных бесед посольские не вели, только перед строем выступали. А Никифорова два старших офицера, военно-морской атташе, капитан I ранга, и еще какой-то подполковник, увели в отдельный барак и там часа два о чем-то выспрашивали. Вернулся он, отшутился – мол, невеста самому товарищу Сталину написала, и посольство теперь – кровь из носу – выспрашивает, не нуждается ли он в чем-то. Улыбается, но видно, гнетет его что-то, просто, как у нас моряков говорят, клешем беду разгоняет. Посольские уехали, а через неделю примерно с этим Никифоровым, или кто он там был на самом деле, несчастье приключилось. Нас на работы выводили, на лесоповал. Дело добровольное, но все хотели. В месяц до 30 крон можно было заработать, плюс от посольства 45 крон рядовому составу выдавали, и по 60 крон командирам. Жить можно. Велосипед – правда, не новый – 30 крон стоил. Ими весь лагерь скоро обзавелся. Ну, и свободы опять же хотелось понюхать, ведь хоть и не фашистский лагерь, а все равно – колючка, охрана с собаками. А тут почти сам себе хозяин. Взял на КПП бронзовый знак, прицепил на грудь и шагай валить лес. Вечером возвращаешься – сдай знак. Вот и вся проверка. Никифоров, хотя еще слабый после болезни был, тоже в бригаду заявился. Мы с ним на пару сучкорубами работали. Штабель сосновых бревен навален, в три человеческих роста, а мы однажды стоим к нему спиной, тюкаем помаленьку. И вдруг точно меня что-то дернуло. Обернулся – а вся эта махина на нас валится, как в замедленной съемке. Отскочил, напарника толкнул, да только его бревном все равно по руке хрястнуло. Перелом получил. Администрация следствие провела, признали несчастный случай. Только Никифоров в это не поверил. Я его проведать в лазарет пришел, он меня за спасение жизни поблагодарил, а потом и говорит: «Ты от меня теперь подальше держись. Пропадешь ни за что. Приговорили меня. Не сегодня, так завтра кончат». В лазарете он месяца два провалялся, кость плохо срослась, потом воспаление началось. Там у них с медсестрой, шведкой, так думаю, и началось. На нее весь лагерь заглядывался, а она простого интернированного матроса выбрала. Урсула, фамилию забыл. Целовались, я сам видел. Их там три медсестрички от Красного Креста работали, все двадцатилетние, аленушки такие, беленькие, курносенькие. Палец им покажи – смеются. После лазарета Никифоров на работы за территорию лагеря поначалу не вызывался, а потом потихоньку все по-прежнему пошло. «Может, – говорит мне так задумчиво, – ты и прав, придумал я себе все, доживем мы до победы и домой вернемся». О своих страхах и вообще о себе не распространялся. «Поверь, – говорит, – правду сказать не могу, а врать не хочу». После того, как я его от бревен спас, мы подружились, хотя я и с восьмилеткой да ускоренными курсами, а он, так думаю, с высшим образованием. Немецкий знал, со шведами спокойно объяснялся – они тогда все как один шпрехен зи дойч, это сейчас у них сплошной инглиш. Скоро, смотрю, и на шведском читать стал. Стринберга, прочую классику местную. Урсула, наверно, его снабжала. Я книгу как-то открыл, а там на чистой странице знак отпечатан, видно, из ее домашней библиотеки книги.