Обмененные головы - Леонид Гиршович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но самое невероятное впереди, если только она действительно не знает, о чем идет речь, что, признаться, для меня удивительно – ведь следующий акт трагедии… или так: один из следующих актов (я всего еще не знаю) разыгрался здесь, в этом самом доме, в сорок третьем году. То есть у нее на глазах. Вы действительно ничего не знаете?
Нет, она совершенно не представляет, что я этим хочу сказать. Ее глаза полны недоумения, которое, правда, дешево стоит – что оригинал, что подделка.
Тогда я повел свой рассказ. Дед остался в Харькове, и для всей нашей семьи (семьи! пусть думает, что нас еще много) было очевидно, что погиб. Эта фотография, когда о ее существовании стало известно, ужаснула нас своей наглядностью, а в остальном – ничего другого мы и не ожидали. Но вот я узнаю, что Йозеф Готлиб в 1943 году работал в опере в Ротмунде, неподалеку отсюда; мало того, он был в тесном контакте с Готлибом Кунце, который его, попросту говоря, спасал, пользуясь своим именем и связями. Среди коллег-музыкантов мой дед выдавал себя за русского немца, которого наступавшие немецкие части буквально вырвали из лап большевиков, собиравшихся его – и подобных ему – вот-вот уже расстрелять. Без Кунце, конечно, столь примитивную легенду не приняли бы на веру те, от кого зависело поддерживать порядок, как он понимался в Третьем рейхе. Однако дед чувствовал себя за его спиной настолько в безопасности, что мог позволить себе ссориться – публично – со своим шефом Карлом Элиасбергом, человеком деспотичным, беспощадным с неугодными ему музыкантами, в придачу членом партии, но трепетавшим перед великим Кунце. Этого Элиасберга, вероятно, она знает, – кажется, он здесь бывал. (Она не помнит, слишком незначительная фигура – здесь бывали такие дирижеры, как Вилли Ферреро, Ганс Кнаппертсбуш. ) О да, я понимаю, просто забыла – Элиасберг даже был зван на траурную церемонию в связи… я вынужденно касаюсь этой незаживающей раны… с гибелью ее мужа Клауса, но премьера чего-то там… погодите… сейчас вспомню, «Воскресшего из мертвых» Вольфа-Феррари , этому помешала. Жалкий композитор Вольф-Феррари, я знаю две его оперы (чуть не раскрыл себя, сказав «у нас в Циггорне шли две его оперы» – «Секрет Сусанны» и «Sly»). Но главное, на этом траурном торжестве среди прочих был и Йозеф Готлиб.
Да нет же, это совершенно невозможно. Она встала и, обернувшись, увидела Петру, я-то видел ее давно – чай, наверное, уже остыл. Петра, отставив поднос, рискну сказать, получала истинное наслаждение от нашей беседы. Все было, как она предсказывала. Доротея Кунце и слушать не желала о том, что родители ее мужа, погрязшие в нацистском грехе (или, может быть, верные идеалам германской нации?), спасали в годы войны еврея (или, точней, какого-то вонючего еврея?), причем слушать-то не желала, да робела передо мной, на этом настаивавшем. Это было явно. Иначе бы со мною долго не разговаривали здесь – вопрос еще, разговаривали бы вообще.
Увидя Петру, спрашивает, где ее внук, и я слышу, как Петра начинает оправдываться в том, что позволила сыну куда-то пойти, – вот тебе и Маргарета фон Тротта.
Ей угодно показать мне список приглашенных в отель «Кайзерпфальц» в тот печально памятный для нее день. После службы в Мариенкирхе – Клаус ведь был католик – еще состоялся поминальный обед. У нее все сохранено, даже салфетка с черной каймой (идея Кунце). В этом доме уже ничего не выбрасывалось и не менялось после двадцать девятого февраля 1944 года. (Я догадался, что это дата смерти композитора.)
Иду следом за ней – Петра стоит как дура со своим красноватым чаем – и попадаю… в лифт! Это одна из причуд Кунце-строителя: вилла планировалась и строилась строго по его указаниям. Только в одной из башенок есть узкая винтовая лестница, ведущая прямо в его кабинет, расположенный обособленно; изнутри в него можно подняться лишь в лифте. Сейчас мы проследуем (так и сказала «проследуем») наверх, сейчас я увижу рояль, за которым были написаны пять последних струнных квартетов, Квинтет на тему «Форели» Шуберта – и предсмертное сочинение, оратория «Пугач студиозуса Вагнера», по завершении которой и грянул в этом кабинете выстрел… (Вагнер – персонаж «Фауста» Гете – оплакивает судьбу неудачно сконструированного им гомункула. )
Кабинка лифта скорее, чем самое себя, напоминала роскошное купе («отделение») спального вагона какого-нибудь Норд-Экспресса или Ориент-Экспресса – те 20—30 секунд, которые предстояло проводить пассажиру по имени Кунце в этом снаряде, были окружены комфортом, более или менее бессмысленным. Достаточно упомянуть плед и подушечку на миниатюрном бархатном диванчике. (Эстетический идеал Кунце в концентрированном виде: апология вторичности через тотальную нефункциональность; ваза с отборными фруктами в парадной гостиной – к которым никто никогда не притронется; плоды трудов искуснейшего ремесленника-раба, на которые, возможно, даже не упадет взгляд господина. Беда Кунце в том, что, представляясь сам себе этаким пресыщенным господином, он был как раз-то искуснейшим рабом. По крайней мере, мне так вдруг показалось – отсюда всю жизнь поза.)
Небось Тобиас катается теперь вверх-вниз? Укоризненный взгляд. Нет, конечно.
Из лифта вы попадаете прямо в кабинет. Поздней Петра поразится: она повела вас в святая святых – даже Инго без спросу в кабинет не входит. Нет, что-то здесь нечисто.
Я почтительно примостился, по ее знаку, на краешке огромной, низкой, расшитой восточными узорами оттоманки, приглашавшей лечь, а не как я – почти что на корточках сидеть. На стенах множество экзотических предметов неведомого мне назначения, более уместных в доме состарившегося этнографа, нежели его сверстника-композитора; а из картин: неразборчиво-ночное полотно в духе Беклина (а может, его самого) и – юнге, юнге, как говорят немцы, – портрет горячо любимого вождя, словно в кабинете какого-нибудь группенфюрера… да, постмодернизм возник не вдруг и не сегодня. Правда, она предупредила, что с сорок четвертого года здесь ничего не менялось, – и все-таки (можно тысячу раз говорить о постмодернизме) я был шокирован. Немудрено, что она никого сюда не впускает. В наши дни такой портрет Гитлера я готов представить себе разве что в подпольном неонацистском капище. Но чтобы Кунце, каким бы поборником «нового порядка» он ни выступал, сочиняя своего «Вагнера», имел перед глазами это неизменное украшение железнодорожных станций и почт – в песочного цвета униформе, с повязкой на рукаве?! Ничего не понимаю – кроме одного, пожалуй: Доротея Кунце хотела продемонстрировать мне всю бездну морального падения ее свекра, дабы у меня не осталось никаких иллюзий относительно его готовности прийти на помощь еврею. Она следила за моей реакцией – я, естественно, и бровью не повел: Гитлер и Гитлер, портрет маслом, приблизительно 150 x 80, в нижнем углу подпись (похожая на репинскую) и дата: 43.
Может быть, она боится, что эта история, вскрывшись, нарушит какой-то уже установившийся баланс злодейства и гениальности? Что, поставив под сомнение безусловность первого, возьмутся пересматривать и последнее? Мир уже свыкся с Кунце таким – это как на старости лет без крайней нужды вдруг отучать себя от нездоровых, но глубоко укоренившихся привычек. Но ведь Кунце отнюдь не дутая величина; не будь за ним дурной славы, убежден: это имя владело бы сердцами культурной части человечества куда более полно. Я пытаюсь это как-то объяснить ей – с помощью, допускаю, весьма близких ей соображений: вот тогда только его и поднимут на щит те круги, которые создают сегодня общественное мнение, – разве она не знает, в чьих руках пресса? Если даже без их поддержки, вопреки бойкоту Израиля, Кунце остается тем, кем был всегда, то легко себе представить, какой бум – газетный, журнальный – поднимется вокруг его имени, когда он начнет исполняться – тогда уже с триумфом – в Израиле. Так же, довольно прозрачно, я намекнул, что определенные выгоды из этого извлекут близкие к Кунце люди, – и пожалел. Ей кажется, что определенные выгоды из этого в первую очередь извлекут люди, близкие к Йозефу Готлибу. Ей кажется, что вообще это все отдает попыткой устроить сенсацию по предварительному сговору… Нет, она еще не кончила: я, верно, чего-то не понимаю, предлагая ей «вспомнить» то, чего не было. Ей слишком дорога немецкая культура и история – какая ни есть, – чтобы заниматься ее фальсификацией.