Мойры - Марек Соболь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я очень хорошо помню, как все было. В тот день я хоронила человека, на которого могла хоть как-то опереться. Стояла там, над раскрытой могилой, и чувствовала себя полой скорлупой, даже плакать не получалось. Похоже, именно тогда пересох мой источник слез. Я только нервно озиралась, но все отводили от меня взгляд, и лишь она смотрела с ненавистью.
Сегодня, столько месяцев спустя, я встретила их, но, сдается, ничего не изменилось. Может, это правда, что человек должен перенести на кого-нибудь хотя бы каплю своего отчаяния. Если это ей помогает — пусть. Впрочем, чем дольше я об этом размышляла, тем сильнее хотелось рассмеяться. По сути, все это глупо — и похороны, и эта могила, и причудливые ритуалы. Думаю, даже горящие свечки всего-навсего служат украшению кладбища в праздник. Какое все это имеет значение? Лучше бы я отправилась гулять в поле, подальше от людей, разожгла бы огонек для Тебя у какого-нибудь камня, примостилась рядом, в тишине, грелась бы на солнышке и опять, как вчера, как позавчера, как неделю назад, как каждый день, вспомнила бы Тебя, мысленно глядела на Твое лицо. Я же потащилась на кладбище, давилась в автобусе, выстояла очередь, толкалась в шумной говорливой толпе — лишь затем, чтобы расстроиться из-за человеческих предрассудков. Подозреваю, мало кто приходит сюда из уважения к усопшим. Волокутся в этот день на кладбище по привычке или потому, что неприлично не прийти.
Двинулась прямиком по направлению к Твоим родителям. Мать повернулась ко мне спиной, отец вежливо кивнул, даже улыбнулся. Интересно, почему. Может, я ему нравлюсь? С мужиками никогда не поймешь. Все равно симпатичный у Тебя отец.
10 ноября
Начала понемногу выпивать. Не пытаюсь горе залить, ничего подобного, просто потихоньку возвращаюсь к людям. Брожу вечерами по Казимежу, столько новых кафе появилось, но все же лучше те, что были первыми. Обожаю всякую рухлядь, колченогие столики, закопченные потолки и старые фотографии на стенах. Мелькнула мысль, что классно было бы стать владелицей такого заведения, открыть кафе или хороший паб, но теперь, когда Тебя нет, у меня на такое духу не хватит. Впрочем, чтобы сотворить что-нибудь вроде «Алхимии», надо иметь в голове полный бардак, как у Яцека, я же слишком медсестра, порядка во мне много, не выдержала бы.
В обычной жизни мы сидим средь чистых стен, прямоугольной мебели, в проветренных помещениях. В обычной жизни мы шарахаемся от замызганных людишек, не выносим пьяниц. Здесь все по-другому. Может, есть в этом немного снобизма, но думаю, очень важно найти зазор, куда можно с облегчением нырнуть, спрятаться на время от правильности. Порой мне кажется, что сюда и Бахус захаживает; да что там, Яцек и есть Бахус собственной персоной.
Алкоголь меня тонизирует. Все вокруг ощущаю острее, глубже. Перегородка, которая обычно отделяет меня от мира, становится эластичной и полупрозрачной, глаза открываются шире, уши лучше слышат, будто кто-то усилил все мои чувства, нажав на кнопки пульта. Из этого состояния многое можно извлечь, оно многое облегчает, помогает выхватывать из жизни всякие тонкости — пока не превратится в болезнь. Но поскольку я люблю начинать день нормально, садиться и записывать то, что накануне скопилось в голове, то не боюсь, что запью. Некогда мне спиваться.
Гляжу на наших знакомых пьяниц-художников. Иногда они меня забавляют, а иногда пугают. Наверное, в зависимости от настроения, они-то всегда одинаковые. Простой пьяница в каждом видит врага и готов дать в морду ни с того ни с сего. Пьяный художник любит всех и от всех требует взаимности и телесной близости, танцев в обнимку, поцелуев, тайных признаний. Пьяный художник всегда что-нибудь шепчет тебе на ухо, словно поверяет великую тайну, делится глубочайшими, по его мнению, истинами о жизни и смерти, дыша в лицо собеседника ароматом скисшего пива пополам с блевотиной. Кто знает, может, это и есть в них самое плохое.
Их заносит далеко, часто за грань хорошего вкуса. Они склонны к открытому бунту — и спиртное подогревает их настрой, — бунту тотальному, против всего без исключений, что дает им право считать себя искренними и честными. Элементарная форма протеста против мира, преклоняющегося перед материальными ценностями, набитого условностями и лицемерием. Состояние бунта затягивает, ведь это пьянство по убеждению, они в нем купаются, плещутся, как дети в озере, не сознавая, что оказались уже очень далеко от берега и шансы вернуться все уменьшаются. Тут-то и проявляется жестокость алкоголизма: если видел их картины, гладил их скульптуры, познал благодаря им чистую радость, тяжело признать, что они разрушают себя. Если кто-то из них нашептал на ухо слова, которые меня встряхнули, то тем самым он приговорил меня делить с ним его ничтожество, коварным маневром закабалил.
Смотрю, как они сгорают, уничтожая тот дар, что был им ниспослан, увиливая от обязательств, которые этот дар налагает, и зло берет. Надо бы привести их к нам в больницу, показать им наших потенциальных художников, которым судьба не дала шанса, потому что им выпало умереть, прежде чем они научились твердо держать кисть, резец или перо. Стены дежурки и палат покрыты рисунками — горькое свидетельство таланта, полученного напрасно, на слишком короткий срок. Они умирают, а их едва зародившееся искусство остается, фамилий под произведениями нет, если и подписано, то только именами, которые через год-два уже никому ничего не скажут…
Через пару или десяток лет Казимеж пьяных художников наверняка изменится, как изменился давным-давно Монмартр, а потом и Монпарнас. Уже сейчас туристов здесь куда больше. На выходные заведения оккупируют рядовые служащие корпораций, целую неделю они зарабатывают деньги, а в субботу приезжают сюда из Варшавы наверстать упущенное по части выпивки. На первый взгляд перемены будут незаметны: станет немного теснее, вырастут чаевые, возникнут иные темы для разговора за столиками, а все самое лучшее постепенно перекочует куда-нибудь в другое место, возможно в Подгоже. Пишу и чувствую, что запечатлела, хотя бы только для себя, нечто, что очень скоро может исчезнуть. Весь мир, вся наша жизнь движется от красоты к штамповке, от исключительности к массовости, и нелегко этому противиться. Может, здесь удастся?
24 ноября
Вчера совершенно неожиданно приехала Аня, моя школьная подружка. Удивительно, как она меня нашла. Знала, что живу я в Кракове, взяла недолго думая телефонную книгу и принялась звонить. Переговорила с моей мамой, а та дала ей мой телефон.
В Краков Аня приехала несколько дней назад на какие-то курсы. Настоящая бизнес-вумен, ухоженная, уверенная в себе, общительная. Рассказала о своей карьере, о доме (не о доме вообще, а о конкретном здании — вроде бы очень красивом — под Варшавой). Она болтала, стрекотала, но я не слушала, мысленно вернулась в прошлое, вспоминала мальчишек из школы и девчонок и все наши телячьи восторги. Аня пробудила эти воспоминания. Я улыбнулась. До сих пор помню ее ноги, худые как палки, торчащие из-под темно-синей юбки. Как же давно это было. Помню также парня, в которого мы обе были влюблены, уже в лицее. Был такой… Томаш…
— Твоего мужа зовут Томек?
— Томек? С чего вдруг? — Большой голубой вопросительный знак. Да, глаза у нее что надо. — А-а! — Ее осенило. — Нет, ну что ты. Расстались еще в университете. Томаш сейчас весит килограммов сто тридцать. Тоже работает в Варшаве.