Мойры - Марек Соболь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Представила себе ежедневный труд этого человека, труд в непроглядной тьме, все эти процедуры, которые я хорошо знаю, потому что не раз выполняла их в больнице, тяжкий каждодневный уход за женщиной, в которой было еще столько жизни, но ни капли способности позаботиться о себе. Торчала я там, на углу, и смотрела, как они удаляются, продвигаются вдоль улицы, и голову даю, следом за ними плыло сияние.
Бывают такие минуты в жизни, когда чувствуешь присутствие Бога, когда чудится, что разогнавшаяся было с очередным рассветом вселенная вдруг замирает и складывается в одну-единственную и прекрасную в своей ясности фигуру, и кажется, что только тебе и только сейчас позволено это увидеть. С этим ощущением я отправилась дальше, к дому. Казалось, все мои чувства невероятно обострились, словно кто-то прибавил звуку и четкости окружающему миру; я слышала, как шелестят волосы у проходившей мимо девушки, как плачет ребенок где-то высоко, на пятом, а то и на шестом этаже, различала снующих в траве жуков, улавливала шум собственной крови. Все вокруг трепетало и пульсировало, и внезапно захотелось прикоснуться ко всему, что есть вокруг, — понюхать траву, пощупать асфальт. Сбросила босоножки и потопала по шершавому тротуару, нагревшимся под солнцем трамвайным рельсам, потом по обочине, рядом с бордюром, там, где всегда скапливаются пыль, и песок, и мелкие камушки, они кололи мне ноги, и когда уже не стало сил терпеть, я свернула на газон, пошлепала по краю, и плевать мне было на застрявший меж стеблей мусор, огрызки, окурки, собачьи кучи, шелестящие бумажки. Я будто превратилась в один-единственный нерв, каждый миллиметр моих стоп требовал новых прикосновений и ощущений. Я старалась наступить на каждый предмет, который попадался под ноги, — на рваную пластиковую сумку, на жидкую грязь у тротуара, на смятую сигаретную пачку; я настолько ошалела, что валяйся там дохлая кошка или битое стекло, я бы и в это влезла. В конце концов добрела до Вислы, спустилась по ступенькам, бросила на траву пакеты с продуктами, уселась. Глянула на свои стопы — перемазанные, пыльные, вытянула ноги и подставила лицо солнцу. Вдруг мне страшно захотелось есть. Жевала хлеб, рвала его руками и закусывала колбасой, отгрызая от палки. Какой-то добрый человек хотя и посмотрел на меня странно, но все же помог открыть пиво. Это был, наверное, самый прекрасный завтрак в моей жизни, никогда еще еда не казалась такой вкусной. Потом я заснула в траве над Вислой, словно жизненная энергия, внезапно меня обуявшая, куда-то исчезла, и я стала сонной, отяжелевшей.
Проснувшись, обнаружила, что босоножек у меня больше нет; не знаю, потеряла я их где-нибудь по пути или украли — если так, то вор, должно быть, очень беден, босоножки были старые, изношенные. Что ж, пусть послужат ему еще некоторое время.
Волей-неволей домой пришлось возвращаться босиком. Как же много мы теряем, оттого что ходим в обуви, — наше восприятие мира от этого страдает. Все равно что всю жизнь носить перчатки и ни разу не почувствовать прохлады перил, влажности или сухости ладони, которую мы жмем, здороваясь, колючих пупырышек на августовских огурцах, липкости теста, замешенного на пироги…
Сижу вот и пишу все это, обращаясь к Тебе. В духовке осуществляется моя утренняя мечта о запеченном мясе, напротив — Старый Стервятник. Он глядит неподвижно в мое окно, но мне уже известно: он просто греется на солнце, и невдомек ему, что однажды я отважилась встать голой в десятке метров от него, не сомневаясь, что он на меня смотрит. Теперь роли переменились, теперь я подглядываю за ним в полной безопасности и неукротимом любопытстве. Он меня не видит, мне же отлично видна его вытянутая физиономия с крупным носом на фоне черного прямоугольника окна, за которым он прячет свои житейские секреты.
11 сентября
Вернулась с дежурства в десятом часу утра. Ночь выдалась очень тяжелой. С трудом поднялась по лестнице. И как стояла, так и рухнула, туфли стаскивала уже лежа, погружаясь в зыбучие пески постели, едва дыша. Из последних сил расстегнула брюки. Ниже колен стянуть их не удалось. Поерзала немножко, но так и не смогла от них избавиться. Заснула.
Разбудил меня телефон. Долбаный мобильник! Никогда не знаю, где он. Пищит, будто взбесился. В сумке? Нет, не там, где-то под сумкой. Руки деревянные, пальцы не гнутся, в голове шумит. Может, в куртке? Левый карман, правый карман — нету. А он все пищит. Где-то на кресле. Совсем ничего не соображаю, одной ногой все еще на том свете, куда ушел сегодня Анджеек. Его мобильник не разбудит, его уже ничто не разбудит. Писк. Перед глазами мелькают картины прошлой ночи. Почему, черт побери, я не могу нормально шагнуть? Где этот проклятый мобильник? Обхватываю ладонями худые ножки, каждую нужно обмыть, провести губкой вверх-вниз, а потом выпрямить. Мама Анджейка не позволила, чтобы ее выпроводили, да никто особенно и не выпроваживал, все старались ее избегать, ведь она сейчас — бомба, которая в любой момент может взорваться, выстрелить тысячью слов, острых, как нож, шрапнелью криков, воплем отчаяния. Лучше держаться от нее подальше, лучше с ней не заговаривать, лучше молчать, опустив глаза, сжав губы, привычно делать только то, что требуется, и ни в коем случае не смотреть на нее. Ножки приподнимаются, не желают лежать ровно, спинные мышцы уже окоченели, раньше надо было этим заниматься. Пищит… что так мерзко пищит? Она что-то говорит мне — «Постой, милая, помоги мне», — она спокойна, улыбается. Аккуратно переворачиваем Анджейка на живот, маленькая костлявая попка неестественно выпирает, торчит так жалобно, — «Помоги мне», — массируем позвоночный столб размеренно, изо всех сил. Толку ноль, но нельзя перечить живой бомбе, женщине, обмотанной динамитом крика, готовой в любую секунду оглушить истерикой всю больницу. Руки медленно движутся вверх и вдоль позвоночника, наши ладони соприкасаются, она улыбается мне, трудимся дальше. Меня все больше захватывает монотонность движений, их ритмичность, в такт пульсирующему писку, заполнившему все вокруг. Что это за звук? Входит отец Анджейка, ее муж, приехал откуда-то, глядит на нас. В глазах ничего нет — вообще. Стоит и смотрит. Бессмысленно. Худенькая спина ребенка, еще минуту назад холодная, жесткая, начинает потихоньку теплеть, и я вдруг ощущаю, как его тельце обмякает, поддается, распрямляется на твердой кушетке. Она смотрит на меня чуть ли не с триумфом, словно хочет сказать: «Запомни на будущее, как это делается». У нее под носом висит слеза, круглая, прозрачная, сверкающая, как хрустальный шарик. Что так пищит? Я сойду с ума. Черт. Дежурство не идет из головы. Да что же это? Что за невыносимый звон?.. Вот он! Наконец-то! Нашла. Лежал рядом с креслом. Жму на зеленую кнопку, не могу сделать шаг. Почему? Да потому что брюки, чтоб их, болтаются у колен. Падаю в кресло, напротив на стене часы — пятнадцать двадцать одна, солнце пробивается сквозь жалюзи, нарезает комнату полосками.
— Слушаю!
— Включи телевизор.
— Кто это?
— Мариуш. Включи телевизор.
— Рехнулся? Я сплю! И телевизора у меня нет.
— Тогда радио. Просыпайся и включай радио, перезвоню позже…
Стягиваю брюки, бросаю их со злостью на кровать. Что стряслось? Надо же быть таким идиотом.