Мойры - Марек Соболь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Радио так радио. Спотыкаюсь о туфли. Бах. Бах. Они летят куда-то в сторону кухни. Пищит. Пищит. Опять мобильник. Куда я его положила? Ага!
— Слушаю.
— Слыхала?
— Что слыхала? Это ты, Аля?
— Да, я. Включи телевизор.
— Вы что, все с ума посходили? Нет у меня телевизора.
— Включи радио.
Включаю.
Пытаюсь сложить в единое целое обрывки информации. Слушаю. Иду в ванную. Надо умыться. Я еще не проснулась. Возвращаюсь. Слушаю. Черт. Может, Клото дома? У нее точно есть телевизор.
Выхожу на лестничную площадку. По-прежнему плохо соображаю, как в бреду. Что я делаю? Я же в одних трусах. Возвращаюсь. Натягиваю брюки. Опять выхожу. Жму на звонок у соседней двери. Тишина. Жму. Тишина. Стук, грохот, ругань. Дверь открывается — заспанная, очумевшая Клото, как и я совсем недавно. Вот что нас объединяет. Только бляди и медсестры спят до половины четвертого дня.
— Включи телевизор.
Сколько раз сегодня прозвучала эта фраза между тремя и четырьмя?
— Оборзела?
— Включи, сразу проснешься.
До вечера сидим у Клото и пялимся в мерцающий экран. Она принесла с кухни черствый хлеб, помидоры, ошметки колбасы, пачку хлопьев и сок. Пьем прямо из коробки. Ноги мерзнут, закутываем их в одеяло. Не можем оторваться. Смотрим, как самолеты две тысячи раз подряд врезаются в башни на Манхэттене. Смотрим, как две тысячи раз башни превращаются в пыль. Две тысячи раз подряд видим радостные толпы палестинцев. Отщипываем от черствой булки. Молча жуем остатки колбасы. Сок уже кончился. Хрустим хлопьями. Хруп. Хруп.
На улице темнеет. Клото пора на работу.
— И как теперь трахаться? — криво усмехается она. — Слава богу, сегодня будет тихо. Все у телевизоров сидят.
Подданные Аллаха добились своего. Даже шлюхи в шоке.
Возвращаюсь к себе. На мобильнике двадцать неотвеченных звонков. Из больницы, к моему облегчению, ни одного. Отзваниваю Мариушу, он работает в СМИ.
— Впервые в жизни не поверил тому, что показывает Си-эн-эн…
Зажгла свечку, как все. В доме напротив горят несколько штук. И у Старого Стервятника горит. Ее лучше всего видно, окно-то темное. Он не зажигает свет, и нет этих голубоватых отсветов. Даже если у него имеется телефон, никто ему сегодня не позвонил и не сказал: «Включи телевизор…»
27 сентября
С месяц у нас работает новая медсестра — Гося. Два дня назад в ее дежурство умер ребенок, четырехлетняя девочка, уже страшно измученная чередой ремиссий и рецидивов, бесконечной химией, а под конец морфием и ожиданием…
Для Госи это была первая смерть. Каждая из нас помнит тот первый раз ярче прочих. Другие со временем забываются, невозможно упомнить, был ли Кшысь до Стася, умерла Зося раньше Павлика или позже. Та малышка, у нее еще была такая толстая мамаша без единого переднего зуба, как же ее звали? Ну та девчушка, что умерла во время большого наводнения? Смотрела с нами телевизор, потом я отнесла ее в кроватку, а когда вернулась через час, она уже отошла, никого не потревожив, тихо, без шума… Как же ее звали?..
Сегодня Гося в первый раз написала заявление об увольнении. Сказала, что из-за этой работы возненавидела здоровых детей. Да, бывает, мы все через это прошли. Орущий хулиганистый пацаненок на улице доводит до бешенства. Дети в отделении выглядят спокойными и умными. Понимают, что больны, знают про смерть, они такие взрослые, даже самые маленькие. Рядом с ними здоровые выглядят противными, тупыми и бестолковыми. Взять бы прутик покрепче и стегануть такого по попе. Больные кажутся нормальными, а здоровые — истинными выродками.
Потом это проходит, просто нужно с этим разобраться, что требует времени. Гося точно не уйдет. У нее на лице написано «Я останусь». Только еще раз несколько скажет, что сыта по горло, что увольняется. Как любая из нас.
3 октября
Вчера купила большой альбом с черно-белыми фотографиями и надпись Century на обложке — документальная история двадцатого века, все самые важные и страшные мгновения за сто лет. В альбоме тысяча снимков, и каждый — начало, середина либо конец какой-нибудь истории, которую можно досказать, оживить застывшие в серебре фигуры и лица. Почти все истории печальные, почти во всех присутствует зло. Жуть берет, если листать альбом медленно, задерживать взгляд на искаженных агрессией лицах по обе стороны баррикад, заглядывать в глаза всяким чудовищам, авторам преступлений прошедшего века, всматриваться в лица — вот они улыбаются, восторженно, празднуя победу, или мечтательно, вспоминая приятные минуты: утреннюю чашку кофе, либо вечерний секс, либо веселое застолье в кругу друзей. Можно увидеть улыбающихся чудовищ и не менее радостные лица идиотов, которые вроде бы ничего плохого не сделали, но заслужили презрение за смирное поведение, за то, что не сумели или не смогли всему этому помешать. Миллионы ладоней, вскинутых в мрачном приветствии, миллионы лиц, задранных вверх. А рядом другие лица, на которых боль, отчаяние, безнадежность, — лица гонимых, у них украли и прошлое, и будущее, их выкинули из собственных домов, лишили шанса на счастье. Даже если в их глазах еще и теплится толика надежды на спасение, мы-то, знающие историю, понимаем, через столько лет нам уже ведомо: надежда тщетна — если они на этом снимке, если попали туда, где мы их видим, если им не удалось сбежать, значит, их уже ничего не ждет, нет у них больше времени, только жалкие крохи преждевременно оборванной жизни. У них нет шанса на самое главное — исполнить свое предназначение, уяснить смысл своего появления на свет. Кто-то за них решил, что их мысли и дела не заслуживают продолжения, что нельзя им больше рисовать, сочинять, стирать пеленки, торговать овощами, что ничего стоящего от них уже не добиться, сколько ни пытайся. Кто-то решил, что ради его личной правды вполне допустимо оборвать миллионы жизненных нитей и обеднить историю, выкинув из нее все то, что убитые могли бы совершить. И совсем необязательно, что тот, кто принял такое решение, был самовлюбленным извращенцем; скорее вождем, трибуном, который произносил пламенные речи и убивал во имя некоего бога или народа, некой беспощадной высшей истины, достойной, как и все высшие истины, величайших жертв.
Какое щемящее чувство смотреть всем этим людям в глаза, радоваться вместе с ними или страдать, теперь, спустя много лет, видеть эти переживания в контексте истории, в обратной перспективе знания о тех временах и событиях, которым мы сегодня располагаем. Вот снимок: счастливая улыбка на лице, воздетые руки — Гитлер сразу после подписания Пакта Молотова-Риббентропа. Боже мой, какая искренняя радость, и этот жест такой непринужденный — мы и сами часто взмахиваем руками, когда нам что-то удается, когда выходим победителями в очередной схватке с жизнью. Сколь естественно он выглядит в это мгновение, застывшее в серебре, — нормальный парень, так и хочется похлопать по плечу. Замышлял ли он уже тогда великую бойню, прикидывал ли, сколько оборванных нитей потребует его блестящий план, призванный осчастливить один народ за счет других? А может, он и сам в ту пору еще не знал, куда заведет его успех; быть может, чудовище в его душе тогда еще не проснулось.