Проповедь о падении Рима - Жером Феррари
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не думаю, что такое происходит здесь каждый вечер.
На следующий день, поцеловав мать и деда, Орели пообещала скоро вернуться; она уезжала с грустью, но ей хотелось вырваться на свежий воздух и снова увидеть Массинису. Матье она наказала поберечь себя и не бросать Жюдит одну — ей Орели пожелала приятно отдохнуть и оставила на произвол судьбы.
Он уже не помнил, почему позвонил ей среди ночи и пригласил к нему приехать. Быть может, ему захотелось доказать себе, что он достаточно отдалился от того мира, который она олицетворяла, чтобы больше не страшиться и не избегать его; для него существовал теперь только один мир, а не два — целостный в своем властном великолепии, и это был единственный мир, к которому Матье ощущал свою принадлежность. Он больше не боялся, что Жюдит увлечет его за собой или взбудоражит в нем тягостные воспоминания о прошлом его состоянии раздвоенности, он хотел открыться перед ней таким, каким был на самом деле, таким, каким всегда хотел стать, но она этого не замечала. Она разговаривала с ним так, как будто он и не изменился, заводя прежние разговоры, смысл которых он больше не улавливал, и у него возникало ощущение, что он разговаривает с привидением. Девушка в подробностях описывала, как проходили ее устные экзамены на степень агреже, звон колокольчика в амфитеатре Декарта, и знакомая Сорбонна вдруг превращалась в жертвенный алтарь, со своими жрецами и жертвами, со своей кровожадностью, своими мучениками и сомнительными чудесами; она боялась экзамена по немецкому, молилась, чтобы ей выпал Шопенгауэр, и чуть не упала в обморок, когда вытянула билет с именем Фреге, и ее вдруг осенило, все показалось удивительно знакомым, будто над ней склонился сам бог логики, и Матье механически кивал, хотя и слышать ничего не желал ни о Фреге, ни о Шопенгауэре, ни о Сорбонне; он думал об Изаскун, с которой не мог остаться на ночь, потому что на время визита Жюдит ему пришлось переселиться в дом, чтобы не оставлять ее одну в скорбном обществе матери и деда, а он просто умирал от желания и с нетерпением ждал благословенного момента, когда сможет наконец посадить Жюдит в самолет. Кстати, казалось, что ей не очень-то и уютно в деревне — у нее все время возникали чудные идеи устроить культурный поход или съездить на пляж; она признавалась, что Виржиль Ордиони на нее наводит страх и что от алкоголя у нее жутко болит голова. Матье неохотно сносил эти выкрутасы до того момента, пока не увидел в Жюдит виновницу своего собственного несчастья. Однажды вечером, очень похожим на все остальные, Пьер-Эмманюэль без видимой на то причины засиделся в баре до закрытия, и когда официантки закончили уборку, к нему подошла Изаскун, и они ушли вдвоем. Матье вдруг почувствовал, как внутри у него растекается горящая лава. Он упорно смотрел на закрытую дверь, словно надеясь, что Пьер-Эмманюэль с Изаскун вот-вот вернутся обратно, и Жюдит тронула Матье за руку:
— Ты влюблен в эту девушку?
Вопрос был бестактный, идиотский, на который Матье не мог ответить, ибо ему казалось, что любовь и ревность не имели ничего общего с той невыносимой болью, которую он ощущал в тот момент; Изаскун была его сестрой, он повторял себе — его нежной кровосмесительной сестрой; в баре он никогда не выказывал ей знаков особого внимания, ему не было необходимости на публике метить свою территорию, как это любят делать большинство мужчин, и никто, глядя на них, не смог бы догадаться, что между ними что-то происходит, а что, собственно, между ними было, если не близость во время сна и исполнение ритуала, поддерживающего мир в его равновесии? Из-за чего же почувствовал он ревность? Ведь он не сомневался — что бы у него ни отняли, оно все равно к нему вернется. Но ощущение превосходства и неуязвимости покинуло его, основание мира было подорвано, трещины превратились в разломы, и весь следующий день Изаскун томно смотрела на Пьера-Эмманюэля; она прерывалась во время обслуживания, чтобы прижаться к нему с поцелуями, несмотря на замечания Либеро, на что она по-испански бубнила в его адрес непристойные проклятия, и Матье пришлось признаться себе в том, что умирал он как раз от любви и ревности, хотя совершенно не узнавал свою возлюбленную сестру в той ласкающейся и мурлыкающей киске, которая ежевечерне выставляла напоказ нелепую свою страсть, и он отлично знал, что она к нему не вернется; в его памяти всплывали сексуальные рекорды Пьера-Эмманюэля, перед глазами четко рисовались невыносимые сцены, он слышал крики, которых никогда не позволяла себе Изаскун, и всю свою ненависть он перенес теперь на Жюдит, чей приезд спровоцировал весь этот апокалипсис. Она была инородным телом, которое мир выталкивал из себя хаотичными резкими толчками. С гармонией и полнотой жизни было покончено. Катастрофы накатывали одна за другой. Жюдит и Матье ждали, пока Либеро снимет кассу, чтобы съездить на дискотеку, когда Римма вдруг вбежала в бар прямо в трусиках и в майке и в панике стала говорить, что все ее деньги пропали — чаевые, сэкономленные за целый год — она прятала их в небольшой коробке под одеждой, никто об этом не знал, кроме Сары, и коробка пропала; она не помнила, когда точно видела ее в последний раз; она говорила о планах, которые никогда уже не сможет осуществить, о мечтах, которыми никто ни разу даже не поинтересовался, она просила помочь, она хотела, чтобы всю квартиру обыскали, никого не обвиняя, — ведь нужно же найти виновного — и она не слушала Либеро, который говорил, что, вполне вероятно, от этого не будет никакого толку; нет, нужно обыскать, обыскать сейчас же; и они перевернули квартиру вверх дном, перерывая вещи Аньес и Изаскун, которые в штыки восприняли подозрения на свой счет; они передвинули ящики с бутылками на складе и за стойкой, но ничего не нашли, а Римма кричала, что нужно продолжать искать. Либеро попытался ее успокоить, но она ничего не хотела слышать, и он в результате взорвался:
— Черт подери! Ведь есть же банки в конце концов! Нужно быть идиотом, чтобы хранить деньги дома! Все — бабло ты свое больше не увидишь, ясно? Его любой мог взять, любой кобель, который заваливается к вам потрахаться; да хоть я, если на то пошло, но это ничего не меняет, потому что в любом случае бабла ты этого больше не увидишь. Не увидишь.
Римма опустила голову и замолчала. Дискотека отменялась сама собой. По дороге домой Жюдит внезапно остановилась и заплакала.
— Что такое? Это из-за Риммы?
Жюдит замотала головой:
— Нет. Из-за тебя. Извини. Мне просто очень больно видеть, как ты переживаешь.
Эту жалость Матье воспринял как оскорбление, самое глубокое свое оскорбление в жизни. Он попытался сохранить спокойствие:
— Я отвезу тебя в аэропорт. Завтра.
Жюдит вытерла слезы:
— Хорошо.
Он был уверен, что никогда больше ее не увидит. Он не знал, что очень скоро поймет, сколько в этих оскорбительных словах было любви, ибо никто не любил его и не полюбит так сильно, как Жюдит, и через несколько недель, в кровавую ночь разгрома, когда мир рассыплется в прах, он подумает именно о Жюдит и, невзирая на поздний час, снова обратится именно к ней сразу же после звонка Орели. Мир не тяготился присутствием инородных тел, он страдал от своего внутреннего разложения, болезни состарившихся империй, поэтому отъезд Жюдит ничего не изменил. Через несколько дней Римма уволилась, и никто не попытался ее отговорить. Она помрачнела и обозлилась, с той ночи обыска ее отношения с Аньес и Изаскун испортились окончательно, и мысль, что, возможно, человек, который украл у нее будущее, находится где-то рядом, была ей невыносима. Вместо нее на кассу поставили Гратаса, но сконцентрироваться на ответственной задаче ему было нелегко из-за Виржини, которая постоянно к нему ласкалась, в результате чего в баре приходилось иметь дело с двумя возбужденными парами, чьи совместные телодвижения нарушали общий рабочий ритм. Либеро исчерпал весь возможный диапазон замечаний — от мольбы до угроз. Пьер-Эмманюэль наслаждался, наблюдая, как тот выходит из себя — он давал указания Изаскун, которые она выполняла с таким подобострастием, будто хозяином бара теперь был он, и вызывал ее в микрофон, чтобы поцеловать ее перед всеми взасос, а заодно и энергично пощупать ее за задницу, и Либеро был на грани нервного срыва: