Вот оно, счастье - Найлл Уильямз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На моей памяти то было самое замечательное проветривание. Когда все оказалось снаружи, у сада и двора сделался вид веселого базара, разметенного ураганом, Суся стояла посреди всего, чем они с Дуной владели. Полный свет дня делался все полнее. Уже стало ясно, что день будет примечательный. Но неотделим он был от мимолетности своей: ненадолго это – удача всегда ненадолго.
Суся непроницаемо обозревала накопленное за жизнь.
– Бывает же такое, – наконец заключила она и ушла внутрь, чтобы приняться за чистку.
Кристи помощник не требовался. И пусть я тогда этого не осознавал, он не был уполномочен нанимать себе помощника. Зачем он сказал, что уполномочен, осталось для меня загадкой – если только не считать того, что Кристи получал удовольствие от чужого общества.
То, что стало первой необратимой переменой в пейзаже после того, как возникшее у человека желание оказаться где-то еще расчертило все дорогами, – линия электропередач, придуманная в дублинских георгианских хоромах с высокими потолками, – теперь размечало суровые поля западного Клэр. Начали прибывать столбы Дермота Мангана, и их складировали в разных местах на околице прихода, где они сделались игровыми горками для детворы, чьи матери вскоре открыли для себя радости отчистки вещей от креозота. Каждому столбу уже выдали подорожную на местные земли. Но власти с небрежной официальной имперскостью не смогли целиком учесть, что это означает – навязать нечто столь радикальное, как столбы и провода, просторам, какие оставались неизменными с самого сотворения, что, с учетом запутанности нашей особой истории, это значило – пустить кого-то или что-то на эту землю. Они пали жертвой классической ловушки самоуверенности и того самого обстоятельства, что по крайней мере со времен Пейла[39] одна половина страны не доверяет другой. Проморгали они и глубоко прочувствованное упрямство, необходимое для выживания на пористом западе. То, что Сельский Уполномоченный Харри Спех назвал отступничеством, имело место, и теперь кое-кто из этих мужланов упирается, сказал он полевым бригадам.
Долгая заминка была отчасти связана с этим. Между головокружительной ночью собрания в зале и появлением работников воплощение электрифицированного будущего Фахи успело поблекнуть. Многие, кого убедила риторика, обнаружили, что решения, рожденные в пылких речах, не живучи, и за то, что позволили себе воображать чудеса, люди в глубине души чувствовали себя глупо и пристыженно.
Но у Спеха на изыски времени не было – а особенно терпенья на людей в глухих уголках. Не скрывая едкости, впитанной от Братьев в Лимерике, он сказал бригадам, что лучший способ разрешать любые споры – устыжение. “Вы, значит, хотите отстать от времени, так? Вот что надо им говорить”.
Скользкий то был заход – по трем причинам. Во-первых, отставанием от времени можно пугать горожанина, какой, допустим, живет с иллюзией, что не сидит в дальней заводи на соленом камне посреди Атлантики. Фаха знала, что она не только отстает от времени, а находится гораздо более позади – она отстает от всех времен вообще. И что с того? Во-вторых, вопрос человеческой ничтожности. Это внушалось Церковью с самого рождения. Опираясь на чисто аристотелевскую логику, епископы смекнули, что если люди чувствуют себя ничтожней, то Всесильный делается еще всесильней, и с прирожденной тягой к крайностям Фаха достигала в этом невиданных низин. Если на белом свете и есть что-то хорошее, мы, вероятно, его не заслуживаем – таково было основное воззрение. Кормак Танси, разумеется, пошел еще дальше: если есть на белом свете что-то плохое, он, Кормак Танси, его заслуживает. С приближением нового тысячелетия все это представление о ничтожестве начало исчезать – одновременно с Церковью. Но в те времена представление о ничтожестве было неоспоримым. И, наконец, сельчане с естественной осторожностью тех, кто живет в условиях неопределенности времен года и краткости жизненных циклов, понимали, что земле они лишь хранители, а потому переменам неизменно противились.
Как оно было заведено традицией, но противно натуре Спеха, подобной часовому механизму, ввод в эксплуатацию отставал от графика. По всем фронтам случались препятствия, помехи, задержки, и от этих испытаний у Спеха воспалялись десны и стекленели глаза. Обращаясь к полевым бригадам, он бесновался, пламя лица расплескивалось до самых корней рыжих волос и до коротких рук, не сгибавшихся, как у твидового пингвина.
– Если хоть один сельчанин заявит, что не даст вкопать столб, если запрет хоть одни ворота, без всяких церемоний сообщайте, что сельчанин тот ответит по всей строгости закона. Скажите ему, что прет он против Государства со всеми его министерствами, служащими и юстициями и не только навлечет на себя расходы на оных, но и уронит свой приход на нижайшие ступени.
Кристи присутствовал и слышал все это – и поведал мне теперь, когда мы отправились, благоразумно ведя велосипеды пешком, обходить сельчан, подтверждать их автографы на подписном листе и сообщать, что бригады появятся сразу после Пасхи.
– Сегодня мы посланники Государства, Ноу, – провозгласил он торжественно и похлопал выданную Государством кожаную папку, в которой хранились имена подписавшихся.
Государство же, по правде говоря, замордовано было головной болью.
Утро продолжило проясняться, последняя флотилия облаков вот только-только отчалила из устья. Дул тот легкий ветерок, что в апреле может показаться красноречивым. Помню я птиц, внезапно оживленные их стаи, по десять, по двадцать разом в полете, росчерком волшебника оголявших одно дерево и находивших другое.
Прожив целую жизнь, как такое упомнишь? Если по правде, не то чтобы помнишь. Однако полагаешь, будто помнишь, – и, может, так и есть. Сейчас хватает и этого. Главное же вот в чем: мне кажется, в любой жизни есть сколько-то блистательного времени, – времени, когда всё ярче, во всем больше пыла и безотлагательности, больше жизни, наверное. В моей такое время было.
Мы взобрались на холм возле форта, остановились у владений Матта Клери, инакомыслящего. Оставили велосипеды у коровников. Матт был на гумне и вышел настороженно, за ним – пытливая делегация кур. У него было изможденное лицо крестьянина в пору отёла, глаз не видать от недосыпа и тесного взаимодействия с потрохами. Кто я такой, ему известно, сказал он, а это еще что за человек?
– От Комиссии по электроснабжению, – сказал я.
Кристи смотрел, как Матт поджимает губы и сдает головой назад на несколько дюймов, словно все то, что видит перед собой, не вызывает у него доверия. Матт смотрел на синий костюм. На него же смотрели и куры.
– Да ладно? – проговорил Матт. Ему было пятьдесят, исключительный на весь приход человек – из-за отношений с семьей Дохарти, в которой он ухлестывал за матерью, а женился на дочери. Обе жили с ним – вместе с курами.