Вот оно, счастье - Найлл Уильямз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Затуманенный и хворый, я лежал на постели и пытался восстановить хоть что-то постигнутое прошлой ночью. Кристи не был электриком как таковым – в том смысле, что не нанимался в компанию молодым и не пробирался вверх от чина к чину. Это я понял. Прибыл ли он из Мунстера? Сказал ли, что его отец был крепким крестьянином? Это я, возможно, запомнил неверно. Стиль изъясненья у него был мимоходный, я его не понимал, но соблазнялся. История Кристи – сплошные пробелы. Подался он в дорогу, а затем в моря – театр этих его формулировок памятен мне до сих пор, а значит, Кристи их применял. Покуда большой мир воевал, Кристи сновал среди его разобщенных частей, странствовал по Северной, Центральной и Южной Америкам, где бывал поваром, цирюльником, плотником, подмастерьем сапожника, наемным матросом, дровосеком, корабелом, книготорговцем и собирателем всяких земных диковин. В Перу едят багровый картофель. В Вальпараисо океан пахнет цветами. В Ла-Пасе, в Боливии, они носят шляпу поверх шляпы, я там чуть без пальца на ноге не остался. Примешаны ко всему этому были женские имена, из коих я, кажется, вспомнить смог только середину алфавита, каких-то Мари, Магду и Моник.
В начале вечера мне не хватало хитрости, чтобы тянуть из него истории, а в конце вечера бурые бутылки, как сказала бы Шини О Шэй, разлучили меня с моим тямом. Не могу знать наверняка, что́ я услышал той ночью, что слышал позднее и добавил к туман-памяти, а что придумал, и недоумение это уже шестьдесят лет углубляется, однако с меньшими последствиями. Мы все в конце концов превращаемся в истории. И потому, пусть сказ и был дыряв, осталось впечатление от жизни, прожитой так, что сделалась она эпосом. Я постепенно осознал в ту ночь у Кравена, что Кристи нес с собой могучую собственную мифологию, но не то чтоб стремился поведать ее – или нуждался в слушателе.
Опровергая распространенную тогда истину, что удачу полагается ловить за морем, Кристи вернулся в Ирландию, владея исключительно льняным костюмом, какой был на нем, и содержимым своего чемоданчика. Нимало не обеспокоенный тем, что прибыл домой в своем Третьем Возрасте и имея при себе меньше, чем было, когда отправлялся он в путь, Кристи откликнулся на объявление Комиссии по электроснабжению, призывавшее сильных мужчин поработать наладчиками сельской электросети. Собеседования проводили в головной конторе на Меррион-сквер в Дублине, но, учитывая двоякую природу ирландского народа и трудности внедрения в традиционные сельские общины, предпочтение отдавали кандидатам из глубинки.
– Я попросил их отправить меня в Керри, – сказал он. – Так и сделали. Я поехал в Сним. Знаешь Сним? – Я не знал. У Кравена Кристи отдал Сниму должное, но я не знал, за что. – Следом я понял, что мне надо в Клэр. – Он хлопнул меня по колену, колено мое теперь вспомнило. Но с чего и что именно Клэр значило для него, какие у Кристи тут цели и сообщил ли он мне о них – все это исчезло в маете утра.
Когда же я наконец спустился, в доме царил кавардак, а Кристи помогал Сусе вытаскивать ее матрас за дверь. Все заливал солнечный свет. Словно благословение, солнце подоспело как раз к Пасхе – и к тому весеннему лечебному средству, каким в Фахе считалось проветривание, и оно, поскольку Ной стал частью часового механизма человечества, а Христос – частью приготовлений к Воскресению, уже происходило вовсю. (На Ноя ссылаюсь не походя. Когда-то в детстве, когда топтал я торф в Бриновом болоте, спросил Дуну о побелевших костях исполинских деревьев, оголившихся на срезе болота. “Тут была дубрава, Ноу, во времена Ноя”, – сказал Дуна, словно история эта едва ль не недавняя, и примолк, чтобы всмотреться с радостным изумленьем в память об отступлении вод потопа.) Ныне же все окна были нараспашку. Занавески – пижамным шнурком ли, ремнем ли от брюк, подтяжками ли, разлохмаченной соломенной веревкой ли – подвязаны, не только чтобы впустить свежий воздух и выпустить пыль, но и чтоб изгнать зимовку, поскольку Бог, чья милость никогда не подвергалась сомнению, наконец простил все грехи, какие уж там накопила община, и отключил дождь.
Не то чтоб день выдался великолепный. Этого не имею в виду. Просто были свет и облегченье, прояснение, и когда я вышел наружу, то висел в воздухе тонкий, оживленный и обнадеженный дух того, что есть в слове апрель. С раннего утра Суся и Дуна опустошали дом от всякой одежды и мелкой утвари. Словно оставленные летающими персиянами, повсюду лежали во дворе коврики и ковры. По лавкам – одеяла, подушки и валики. На всех кустах раскинулись не только простыни, полотенца и тряпки, но и без всякого удержу – и даже несколько показательно – трусы и подштанники, нижние юбки, рейтузы и прочая всячина. Ящики опорожнились. Вещи, доселе незримые, вели себя как пляжники, весь живописно облаченный сад вид обрел такой, будто участвует в языческом обряде вроде развески фонариков на деревьях.
Я пристроился, чтоб освободить Сусю и помочь с матрасом, и мы с Кристи уложили его, супружеское ложе сорока лет жизни с отчетливыми вмятинами от Дуны и Суси, на склон, беззастенчиво обратив его к Керри и сиявшему солнцу.
С плескавшейся во мне совестью увидел я два велосипеда предыдущей ночи – они стояли, опертые о торец коровника, знаки дебоша отмыты без всяких комментариев Дуной, который с позволения хорошей погоды подался на болота с Джо.
Заряженная солнцем, но уверенная, что свойство его появления – недолговечность, как у всякой диковины, Суся была сплошь хлопоты. Пока мы с Кристи завтракали чаем и горелым сконом, Суся носилась по кухне со стремительностью бабочек, каким приходится умещать целую жизнь в нескольких днях. Опущенные копья солнечного света Господня не ведали жалости там, где проникали под углом внутрь дома. Подобно стоваттным лампам, обнажили они покровы времени на всех поверхностях и воздух, густой от крошечных витающих пылинок. Окна, как выяснилось, были мутны от дыма и заляпаны оттисками пальцев, ладоней и пятнами, избегнувшими судебного обыска, коим была рождественская уборка, предпринятая в декабрьской мгле. Ныне же солнце более чем удвоило спехи Пасхи. Со времен, когда историю Голгофы поведали впервые, каждый дом в стране доводили к Воскресению Христову до безупречности, но в Фахе в то утро к прилежанию добавился задор, солнце придало плоти всем метафорам, и пусть и не в пожухшей яркости Иерусалима, тем, в ком имелся кладезь такой глубокой и непоколебимой решимости, как у Суси, наверняка виделось, что в этом году Сам Отец готовил сцену для драмы Сына Своего.
Скажу еще вот что. В те времена невелика была культура жалоб. Возможно, я ошибаюсь, но, по моему мнению, тяготы так долго были частью истории, что сделались условием жизни. Не было ожиданий, что все может или будет складываться иначе. Просто живешь с этим и силой веры, семьи и натуры осваиваешься уж как можешь со страданиями и невзгодами, тебе доставшимися. И потому лишь постепенно, за последующие дни, когда подняли они взоры и увидели невероятный простор синевы над головой, те люди начали признаваться себе, что до сих пор жили под сыпавшимися каскадом водянистыми вилами.
В те времена в Фахе бытовало древнее поверье, распространенное во всех дождливых местах, что солнечный свет целителен. Ниже по дороге Минитеры выставили свою белую, слепую, облаченную в сеточку для волос бабусю прямо в ее кресле, где сидела она в цитрусовой грезе об Испании. К полудню мышино-серая затхлость, царившая в каждом доме прихода, которую люди считали запахом рода человеческого, принялась растворяться и таять. Некоторые одеяния, вынесенные во двор, исторгли из себя бурые стаи моли, чьи личинки относились ко временам Парнелла и теперь на лету обращались в пыль. Я их видел, но не помнил пятьдесят лет, пока не заметил, как дробится точками на экране это число. Моль пасхальная, сказал я вслух, и они полетели в памяти моей и вновь растворились, как это бывает с мельчайшими мелочами в жизни. Многие наряды, жившие уже взаймы, оказались ветхи и в крепких пальцах солнца принялись распадаться. Выставленная вовне голенастая мебель затрещала в асимптотической последовательности хворей, на какие вскорости не стали обращать внимания, поскольку сочли их костяной музыкой Воскресения. Некоторые вещи, неуязвимые для времени и тлена, оценены были соответственно, вынесены на улицу исключительно по причине очеловечивания – свежий воздух им на пользу – и чтобы полки, где жили эти вещи, можно было протереть от пыли. Так Суся вытащила два предмета лиможского фарфора – свадебный подарок от хозяина гостиницы в Кенмэре, где Суся трудилась посудомойкой, – розовое стаффордширское блюдо из собрания, так никогда и не собранного, два латунных подсвечника, какие служили свою службу только на Рождествах и похоронах, где, подобно официальным царедворцам, стояли во главе и в конце сервировки, и, наконец, великое множество тарелок и блюдец с синей китайской ивой, какие по причинам, потерявшимся во времени, были назначены парадной посудой и водились в каждом доме прихода.