Другая жизнь - Юрий Валентинович Трифонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В «Долгом прощании», как и раньше, писатель сосредоточивается на изображении человеческой раздвоенности. Но через всю повесть проходит мечта о нравственной цельности, тоска по ней. Трифонов неустанно сверяет поступки своих персонажей с идеалом. Не зря над Ребровым нависает тень Клеточникова, а драматург Смолянов с беспокойством оглядывается на великих. И реплики Николая Демьяновича о том, что он-де человек «маленький, незаметный», что никакой он не Шекспир, не защищают, а пригвождают его. Потому что за показным самоуничижением — вымогательство скидок, послаблений, занижение этических норм. А там, где занижение, там неизбежны распад личности, ее банкротство.
Следующая повесть цикла, «Другая жизнь», — как бы отпочковывается от предыдущей. Слишком уж близки характеристики Сергея и Гриши Реброва. Оба разносторонне талантливы. Оба влюблены в историю. Один увлечен народовольцами, второй — периодом Февральской революции, секретами царской охранки. Оба с жадностью вглядываются в свою родословную, восстанавливают, воссоздают ее. Ребров — начиная от прадеда-крепостного, Сергей — с «беглых крестьян и раскольников, от которых тянулась ветвь к пензенскому попу-расстриге, а от него к саратовским поселенцам, жившим коммуной, и к учителю в туринской болотной глуши, давшему жизнь будущему петербургскому студенту, жаждавшему перемен и справедливости».
Впрочем, «Другая жизнь» прорастает из всего городского цикла. Есть в этой повести персонажи, восходящие к Лене Лукьяновой, Гартвигу, Ларисе, Дмитриевской сестре Лоре. Есть тут и «фирменные» трифоновские дилеммы: эгоизм и альтруизм, отчуждение и участливость, есть и перекличка ситуаций, все та же драматизация суеты, те же коварные омуты быта, изнурительные войны «из-за пустого, из-за химеры какой-то». Войны ничтожные, даже постыдные, но в своем разгаре воспринимавшиеся всерьез, с убежденностью, что от их исхода «зависит жизнь».
И есть, наконец, преемственность в самом моделировании конфликта. От ложной идиллии к ее разрушению. От опьянения к похмелью. Вспомним, что Дмитриев на первых порах боготворил свою Лену, что Геннадий Сергеевич был без ума от Риты. А дальше — увеличение редкой облачности до сплошной, смена слабых подземных толчков грозными, сотрясающими. Та же механика и в «Другой жизни»: «Вначале все было восхитительно, но затем обнаружились неудобства». И закружилось колесо: его родственники, ее родственники, претензии, демарши, «убеги» из дому.
Однако, вбирая притоки с того же бассейна, новая повесть течет по самостоятельному руслу. И элементы сходства рельефнее оттеняют различия.
Персонажи предыдущих произведений, особенно Дмитриев и Геннадий Сергеевич, жили в постоянной готовности к капитуляции. Они кипятились, огрызались, вели арьергардные бои, но рано или поздно вывешивали белый флаг. Не только по принуждению, но и в надежде получить мзду за предательство.
Сергей Афанасьевич Троицкий — человек иного склада. Он покладист, но не бесхребетен. Уступчив, по не за счет принципов. Им движет не беспокойство о конкретной, осязаемой выгоде, а страсть к истине, магнетическая власть иногда туманных, смутных догадок и озарений. Логика поведения героя подчас озадачивает окружающих. Все эти метания, перемены диссертационных тем, конфликты с руководством института. Конфликты без шансов на выигрыш, что называется, себе в убыток. А ведь будь он посговорчивее, столкуйся со всемогущими Климуком и Кисловским, все сложилось бы наилучшим образом. И тогда бы он «прекрасно жил, работал, шутил, катался бы на лыжах до глубокой старости и двигался по лестнице вверх».
Другой вариант, другая жизнь маячат перед историком как искушение, как альтернатива. Вариант, уже апробированный прежде Гришей Ребровым. Отречение ради самоустройства.
Только Сергей не Ребров. Обменные комбинации не в его натуре. Как замечает Ольга Васильевна, «он делал то, что ему нравилось, и не делал того, что не нравилось».
Гришины экскурсы в родословную в общем-то мало объясняли его характер. Между славными деяниями предшественников и бесславным прозябанием потомка существовал вакуум, прочерк, пробел. В новой повести невод, закинутый в прошлое, приносит больший улов. Становится явным «что-то не истребимое ничем, ни рубкой, ни поркой, ни столетиями, заложенное в генетическом стволе», некий общеродовой ген мятежности. Как в предках Сергея, так и в нем самом «клокотало и пенилось несогласие».
В психологическом портрете персонажа сквозит сходство с матерью — участницей гражданской войны, вершительницей истории. Та же спартанская закалка, тот же аскетизм, то же — как не вспомнить пуританские нормы революции — отвращение к стяжательству, карьеризму, комчванству. Недаром Сергей безоговорочно порывает со своим шефом — обюрократившимся, заважничавшим Климуком. Подоплека их столкновения на даче глубже формального повода. «Я вдруг догадался, что передо мною торгаш. Наша дачка была товаром в каких-то его операциях. Ему он обещал это, а тот обещал ему что-то другое, и вот вся сделка рушилась».
Мы еще увидим, что позиции этого героя присущи свои слабости. Но ей присущи также честность, искренность, благородство — достоинства, которых нет ни у Дмитриева, ни у Геннадия Сергеевича.
В свою очередь, Ольга Васильевна тоже «не совпадает» с Леной Лукьяновой. Ни по складу души, ни по сути идеалов. Лена обуреваема манией успеха, завистью к избранным, снедаема честолюбием. Героиня «Другой жизни» не подвержена мукам тщеславия. Она взирает на своего мужа, как на большого ребенка, которого надлежит «вести… за руку», ограждать от ушибов и травм, от заблуждений и стрессовых перегрузок.
Увы, все это добродетельное попечительство идет прахом. Ни семейного тепла Ольга Васильевна не сберегла, ни своего Сергея.
Первые же строки текста задают и направление и тональность исследования. Постижение случившегося через психологический анализ, через самоанализ. В несобственно-прямой речи овдовевшей женщины слышится властное самоповеление, категорический императив; «…думай, думай, старайся понять!., должен быть смысл, должны быть виновники, всегда виноваты близкие, жить дальше невозможно, умереть самой. Вот только узнать: в чем она виновата?»
Процесс повествования развивается и как поиск виновных, и как определение вины. Досье Ольги Васильевны разбухает от улик и разоблачительных данных. Самые неопровержимые собраны против Климука и Кисловского. Это они выживали Сергея из института, травили, шантажировали. Это они хотели сделать его пешкой в своей нечистой игре.
Трифонов обычно крайне осторожен в выводах и приговорах. В интервью «Вообразить бесконечность» он говорил: «Речь не о прощении. Просто я, может быть, не сужу слишком строго, точнее, не хочу выносить приговора, который «обжалованию не подлежит».
Если это и принцип трифоновской прозы, то принцип все-таки не универсальный. Построенная на полутонах, она не исчерпывается ими, сдержанная в оценках, она не избегает и безоговорочных выводов.
Когда-то писатель подчеркивал, что в «Обмене» он осуждает «не Лену, а некоторые качества Лены». Такая формулировка едва ли применима к Климуку.
Климук в «Другой жизни», как