Другая жизнь - Юрий Валентинович Трифонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И соблазнительна здесь, по крайней мере для Риты, иллюзия внутренней свободы, нестесненного, полного самовыражения. Иллюзия столь же пагубная, сколь и неотразимая.
Конечно, Геннадий Сергеевич прав, возмущаясь псевдорелигиозностью супруги и простодушной наглостью сына, прав, обрушиваясь на тщеславие, подражательность, бесплодное мудрствование. Прав, но его менторство уныло, пресно. Да и поступает он наперекор своим же проповедям. И Кирилла, докатившегося да уголовщины, выручает. И влиятельному Рафику бьет челом. Временами герой повести чувствует себя шахматистом, угодившим в цугцванг. «Все ходы вынужденные», не по своей охоте, а под диктовку обстоятельств.
Отсюда сквозящая в исповеди переводчика обида. Столько жертв, унижений, столько пощечин самолюбию. И никакого вознаграждения в ответ. Никакой «близости близких». Напротив, подчеркнутое отстранение, язвительность, удары наотмашь.
Произведение Трифонова являет собой сложную систему индивидуальных линз, субъективных отражений. Не только Геннадий Сергеевич судит других — его тоже судят, разбирают по косточкам. Он такой же объект анализа, что и его оппоненты. Гартвиг набрасывает социологический портрет героя, Лариса — медицинский, жена и сын — нравственно-психологический.
«Нет, ты не можешь считаться в полном смысле интеллигентом!» — чеканит Рита.
«А ты чем лучше? — парирует нотации Кирилл. — Производишь какую-то муру, а твоя совесть молчит?»
И вот — предварительные итоги. Растраченный на халтуру поэтический дар. Кабальная зависимость от меценатов и заказчиков. Развалившаяся семья. Неврастения: «Всю жизнь делал не то, что хотелось, а то, что делалось».
Исповедь Геннадия Сергеевича — попытка понять, как же это случилось, найти ответчиков. Строгий счет предъявляется и Гарт-вигу, который «внес в наш дом… свой цинизм, свою манеру все переоценивать, переворачивать, ничем не дорожить». И Ларисе, распространявшей ядовитые семена бесцеремонности. И Рите с Кириллом: не ради них ли изнурение мозга, копошение в подстрочниках, переводческая каторга. Исповедь превращается в иск потерпевшего, дознание, сбор компрометирующих фактов.
Вожделенный миг торжества — уличение Гартвига в полуграмотности. Еще бы, кандидат наук, четыре языка знает, а «Героя нашего времени» не читал, думает, что Печорин — это из Тургенева.
Или — посрамление Риты. Кликушествует о доброте, сострадании, смирении. А на поверку — что? Сплошное надувательство. За словесами о любви к ближнему «равнодушие, бегство из дому, книжное тщеславие. Муж заброшен, сын растет как трава».
Но это — требовательность на экспорт. Тут Геннадий Сергеевич проницателен, зорок, въедлив. Тут у него острый нюх на ханжество, на фальшь. По отношению же к собственной персоне — снисходи’ тельность, ласковое поглаживание. Вместо прокурорского амплуа —< адвокатское. Вместо атаки — оборона. Амнистирование слабостей, выпячивание права на заурядность, обыкновенность: «Профессор Серебряков тоже человек. Зачем уж так презирать его?., нельзя же корить людей, что они не Львы Толстые, не Спенсеры».
Только нравственная норма в произведениях Юрия Трифонова одна. Одна — для Дмитриевых и Лукьяновых. Одна и для персонажей «Предварительных итогов».
И по этой норме Геннадий Сергеевич ничуть не выше тех, кого он презирает. Он не над ними, а в их числе, среди них. Такое же, как у Гартвига, полузнайство («…знания мои приблизительны, интеллигентность показная»). Такая же, как у Риты, двойная бухгалтерия морали. Такой же, как у Кирилла, цинизм. А что же, как не цинизм, сам подход героя к труду? Что, как не надругательство над призванием, над художнической совестью? Этакое разудалое литературное браконьерство, беззастенчивая готовность переводить что попало, подхихикиванье над читателем. И при подобной-то профанации поэтического таланта, при таком сознательном осквернении святынь скорбеть, что сын не уважает!
Различия между Геннадием Сергеевичем и его домочадцами количественные, а не качественные. Не в принципах, а в оттенках. И когда все трое открещиваются от заболевшей домработницы Нюры, выталкивают ее, ставшую обузой, за порог, то думают и действуют в унисон. А разыгравшаяся при этом семейная буря — она в стакане воды. Из-за того, как себя обелить, выставить в более выгодном свете: «И я, лежа в кабинете… думал о том, что у нас есть некоторое оправдание: мы люди больные. Себя я считал менее виновным, ибо я болен серьезней. Нельзя же сравнивать холецистит и болезнь сердца. С холециститом живут всю жизнь, а от сердца умирают в молодом возрасте. Так что во всем этом предательстве — да, именно небольшом, но явном предательстве, и не надо хитрить — Ритина доля вины побольше моей. И вообще она ближе к ней, чем я».
И если уж выявлять в повести Трифонова полюсы, то это не Геннадий Сергеевич и Гартвиг, а Нюра и прочие. В первом случае — конкуренция, соперничество, склока, во втором — действительное нравственные антитезы: бескорыстие и расчет, щедрая самоотдача и стремление получать, пользоваться.
Разумеется, Нюра не идеал. Да и не может быть идеалом скудость запросов, безропотность, безответность. Но Нюра в «Предварительных итогах» — урок. Урок искренней, непоказной отзывчивости. Воплощение той «близости близких», без которой изнывают ее просвещенные хозяева.
Только вот какая вещь. Взывая к близости близких, Геннадий Сергеевич швыряет камень в чужой огород, метит в чужую черствость. Он требует, чтобы на него изливалось миро любви и обожания. Нюра же не эгоистична. Она о других заботится, лишь бы им было хорошо. И, предавая домработницу, все трое не ей, а себе приговор выносят. Собственноручно расписываются в фарисействе, в отказе от своих же деклараций.
Да, Геннадий Сергеевич нервничает, закатывает истерики. Да, тычет перстом в виновных. Однако виноват-то он сам. И перед Кириллом, который унаследовал его черты. И перед литературой. И перед собой. Ведь не такие итоги он проектировал, не такой финиш. Задумано было иначе — ярче, праздничнее. Только планы эти год за годом сокращались, таяли: «…Одно хватал, что попроще, а другое— откладывал па потом, на когда-нибудь. И то, что откладывалось, постепенно исчезало куда-то, вытекало, как теплый воздух из дома… А теперь уж некогда. Времени не осталось».
В предыдущей повести Трифонова произошел обмен.
В «Предварительных итогах» — размен. Нечто более дробное и мелкое. Размен идеалов — пусть неясных, неотчетливых — на микроскопические, сиюминутные приобретения.
И теперь, после этого тотального размена — затянувшаяся агония. Инерция претензий и обид. Мысли об исчерпанности, о смерти. Однако организм неудачливого литератора еще крепок, для самоубийства недостает ни воли, ни желания. Слишком велика жалость к себе, любовь к своему существу.
Так что остается тянуть лямку. Остается единственно возможное — нескончаемая маета. Всякая иная развязка не отвечала бы правде образа. «Можно было бы завершить повествование смертью, — говорил однажды писатель, — но это был бы все-таки какой-то рывок из образа жизни, своего рода