Сын вора - Мануэль Рохас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По сравнению с этой ненасытной копилкой чилиец Контрерас был само благородство: он путешествовал из любви к искусству и пользовался для этой цели — разумеется, бесплатно — новейшими средствами передвижения. А если, случалось, выкинут из поезда какого ни на есть, товарного или пассажирского, он не смущался, и топал пешком, перекинув через плечо свою суму, — пешком, пока снова не повезет. Так и добрался из Сантьяго до Буэнос-Айреса, не потратив ни одного сентаво.
«Должен же я посмотреть, что это за Аргентина такая и Буэнос-Айрес. Наверное, не зря о них столько говорят».
И вот он наконец в Аргентине. Четыре месяца был в пути — два из них добирался от Мендосы до Буэнос-Айреса, потому что торопиться было некуда и до урожая было еще далеко, а проводники в это время года всегда свирепствуют. За все эти четыре месяца он лишь дважды нанимался на работу: неделю сапожничал в Мендосе, три — в Росарио, и всякий раз случайные хозяева норовили задержать его всеми правдами и неправдами, никак не могли взять в толк, что это его гонит — с такими золотыми руками только бы и работать. Его умоляли остаться еще на месяц-другой, ну на неделю или хоть на несколько дней, потому что заказов у них было хоть отбавляй, а он умел угодить самым капризным, самым требовательным клиентам.
«Работы у меня и дома хватает. Мне мир посмотреть надо. Так что счастливо оставаться, хозяин!»
И, приветливо помахав рукой, снова отправлялся пересчитывать шпалы.
«Уж если работать, так в Чили. Там мне работы на всю жизнь припасено, еще внукам останется. И жена у меня дома, с мастерской управляется. Одна осталась. Я сказал ей: „Придется тебе поскучать одной. Я в Аргентину, пешком. Не тащить же тебя“. Она заготовщица, зарабатывает не меньше моего. Так к чему мне работать на какого-то хозяина в Мендосе или Росарио, а ему разживаться за мой счет? Нашли дурака. Вот похожу весну и лето, а осенью вернусь в Сантьяго».
Он был небольшого роста, слегка полноват и весь так и сиял добродушием; длинные лохматые волосы придавали ему вид провинциального поэта. Он, и правда, читал стихи и любил поговорить о свободе личности, об эксплуатации человека человеком. Я даже подумал, не анархист ли он. Мы не раз с ним беседовали, больше всего о нашем родном городе Сантьяго, который он знал очень хорошо. В этой трубе, конечно, не больно разговоришься и друга не заведешь. У каждого была своя дорога, свои планы, свои намерения. Хотя именовалась эта труба «Эмигрантским клубом», сюда собирались не лясы точить, пришло время — и в путь.
Я принялся искать работу — где угодно: на фабрике, в конторе, в лавке или магазине, на стройке, на ремонте дорог под палящим солнцем. Любую работу, лишь бы за нее хоть что-нибудь платили. Но найти работу было невозможно. Десятки, сотни людей разных национальностей, возрастов и занятий, такие же одинокие, как я, и семейные — все мы подыхали с голоду и готовы были взяться за любую работу, хоть за двадцать-тридцать песо в месяц. Буэнос-Айрес был до отказа забит эмигрантами; итальянцы и евреи, испанцы и поляки, приехавшие сюда в надежде разбогатеть, в отчаянии слонялись по городу, проклиная тот час, когда они, бросив дом и родину, ринулись в эту «сволочную Америку». А по дорогам от селения к селению тащились разноязычные толпы людей, согласных за миску похлебки на всякую работу; но до урожая работы не было, и вот они попрошайничали на фермах, тащили что плохо лежит или куда-то ехали, облепив, точно огромные, полумертвые от голода птицы, крыши товарных вагонов.
Я проболтался там полтора месяца, и — никакой работы, ну прямо хоть нанимайся давить тараканов, которых там было видимо-невидимо. Однажды со мной произошел забавный случай: я стоял у стены какого-то дома и уныло размышлял, как мне выкарабкаться из моего плачевного — прямо скажем, угрожающего — положения, когда мимо, замедлив шаг и разглядывая меня в упор, прошел сухопарый молодой человек в очках. Меня возмутила его бесцеремонность, и я зло посмотрел ему вслед — ботинки у него были стоптаны, а костюм до того поношен, что чуть не светился на локтях и коленях, — словом, никак не скажешь, что он купался в роскоши. Молодой человек скрылся из виду, я уже забыл про него, как вдруг он, этот молодой человек, неслышно ко мне подошел, взял мою руку и, сунув в нее какой-то предмет, тут же исчез.
Я раскрыл ладонь и увидел песо. Почему он вернулся? Не понимаю. Кто он такой? Будь я древним иудеем, я принял бы его за пророка, хотя не надо было быть пророком, чтобы по моему виду и лицу угадать, что я не сегодня-завтра приму мученический венец. Я смутился, однако крепко зажал в руке дареное песо и, благословив незнакомца, пустился в путь. К счастью, отец отозвался на мое письмо, прислал денег, и я смог вернуться в Чили.
Вернулся блудный сын. Отец по-прежнему преподавал: все математика да грамматика, биология да физика. Я поступил в ремесленную школу учиться плотничьему ремеслу. Но даже сквозь доски верстака лезли этика и грамматика, геометрия и история — не история плотничьего мастерства, ничуть не бывало, а история Чили, хоть она никакого касательства к мастерству плотника не имеет. Но это бы еще не самое худшее — куда страшнее, что из меня плотника не вышло — с моими слепыми глазами только на столбы налетать, а не плотничать.
Дома я не находил себе места. Мачеха моя — женщина, правда, красивая, но вечно ходит понурив голову. Она на тридцать лет моложе отца: ему уже пятьдесят два года было, когда он на ней женился. Отец хоть и просидел за книгами всю свою жизнь и, казалось, ничего, кроме математики, не замечал, а женщин к нему точно магнитом тянуло; только, по-моему, женщины не то чтобы влюблялись в него, а, вернее, любили ему подчиняться, исполнять его волю. Иногда я старался себе представить, что должна была испытывать моя мать в объятиях этого мужчины, столь соблазнительного и вместе с тем преждевременно состарившегося от алгебры, которая иссушила его тело и душу, сделала глухим ко всему, что стояло за пределами логики. Он был женат дважды, но я подозреваю, что он любил еще одну женщину — не знаю, умерла ли она в безвестности или жива и поныне, — с которой у него была долгая тайная связь, и еще я подозреваю, что я сын именно этой женщины.
Мой старший брат оказался строптивее меня и укатил в Соединенные Штаты. Он, наверное, и сейчас там обретается, и дай-то бог, чтобы ему повезло больше моего.
(Так шли мы не торопясь, бок о бок, словно два пришвартовавшихся друг к другу судна; шли мы к морю, влекомые двумя парами ног, подгоняемые воспоминаниями и ожившими в этих воспоминаниях людьми, которые всегда были с нами и шли вместе с нами. Река свернула в сторону, и мы ненадолго потеряли ее из виду. Потом она опять вынырнула откуда-то с севера, нам навстречу. Но сейчас ее было не узнать: собрав всех своих больших и маленьких отпрысков, уставших долго и утомительно ползти в одиночку по усыпанному камнями пути, она набралась сил, раздобрела и теперь гордо несла свои воды. И не верилось, что породила ее та тощая, обескровленная полями и фабриками речушка, у которой всего лишь в одной лиге отсюда мы встретились с моим другом. Да поздно ты воспрянула духом и набралась важности — море уже близко, оно властно влечет к себе твое гордое полноводье. Не уйти тебе от морских объятий, не увильнуть в сторону, не сказать презрительное «нет». Покорись! Ты должна быть счастлива, что сольешь свои замутившиеся от долгого пути воды с нетерпеливо плещущимся о берег прозрачно-зеленым морем. Спускаются сумерки, и скоро зажгутся огни Вальпараисо.)