Жорж Санд, ее жизнь и произведения. Том 2 - Варвара Дмитриевна Комарова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она-де была неправа и напрасно соглашалась, чтобы Селио был актером, это – позорное ремесло. Напрасно-де она учила Беатрису пению, а Стеллу рисованию: женщины не должны быть слишком художницами. Напрасно-де она дозволяла отцу Менапаче копить деньги... Словом, она напрасно не противилась призванию и склонностям всех и каждого, не говоря о том, что она напрасно любила животных, ценила скабиозы[613], предпочитала голубой цвет белому, ну что сказать еще? Она всегда и во всем была неправа!»…
Значит, и автор «Лукреции», и автор «Истории» пришли к одному и тому же финалу: к суду и произнесению приговора надо всем происходившим в течение многих лет между нею и Шопеном, к тому убеждению, что «ничего не поделаешь», «ничего более не поправишь», которое свидетельствует о полной безнадежности, об отсутствии всяких дальнейших иллюзий или мечтаний о счастье.
...«Лукреция постаралась все испробовать: кротость, гнев, просьбы, молчание, упреки. Все было тщетно.
Если она была спокойна и весела по виду, чтобы помешать другим видеть ее горе, принц, ничего не понимая в такой силе воли, не присущей ему самому, раздражался, что она так бодра и великодушна. Он тогда ненавидел в ней то, что он мысленно называл цыганской беспечностью, известного рода грубостью простонародного склада. Вовсе не тревожась тем злом, которое он ей наносил, он говорил себе, что она ничего не чувствует, что у нее при ее доброте, бывают иногда минуты заботливости, но что, в общем, ничто не может затронуть такую стойкую, сильную натуру, способную так легко развлекаться и утешаться. Тогда он словно завидовал даже здоровью своей возлюбленной, такой, по-видимому, сильной, и упрекал Господа Бога за спокойствие, которым Он ее одарил.
Если она нюхала цветок, подбирала камешек, ловила бабочку для коллекции Селио,[614] учила с Беатрисой басню, ласкала собаку или срывала фрукт для маленького Сальватора, «Какая удивительная натура», – говорил он себе, – «все ей нравится, все ее веселит, все ее очаровывает. Она находит красоту, аромат, прелесть, пользу, удовольствие в мельчайших частицах Божьего мира. Она всем восхищается, все любит. Значит, она не любит меня, который вижу, восхищаюсь, дорожу и понимаю лишь ее одну на всем свете. Бездна нас разделяет».
И это, в сущности, было так: натура, богатая по избытку и натура, богатая по исключительности, не могут слиться одна с другой. Одна должна поглотить другую, и останется лишь пепел. Это и случилось»...
Да, это случилось, но не Лукреция сделалась жертвой этого столкновения двух столь несхожих натур!
В романе Лукреция умирает внезапно, не будучи в состоянии вынести жизнь, наполненную ежеминутными уколами, мелочными преследованиями, постоянным недоверием, подозрением, вечным взаимным непониманием. «Эта простая, смелая и сильная натура могла лишь любить или умереть. Она умерла, когда перестала любить Кароля».
«В один прекрасный день ей минуло 40 лет... Она вдруг почувствовала, что устала, дожив до болезней и немощей преждевременной старости, но не пожав плодов ее, не внушив доверия своему любовнику, не приобретя его уважения, не перестав быть любимой им в качестве любовницы, а не в качестве друга. Она вздохнула, говоря себе, что напрасно старалась в юности внушать любовь, а в зрелом возрасте почтение. А она все-таки чувствовала, что заслуживала то, чего добивалась»...
Почувствовала ли и Жорж Санд, что она уже «перестала любить», или нет, сказать, конечно, невозможно. По позднейшим ее письмам (особенно весенним и летним 1847 г.), когда произошел уже окончательный разрыв с Шопеном, и она страшно тосковала, тревожилась об его здоровье и была в отчаянии при мысли, что потеряла его дружбу) – можно предположить, что ее чувство еще было живо. Но что летом 1846 г. она уже пришла к заключению, что личного счастья ей более нечего ждать, что его более нет, это тоже несомненно, и несомненно, что к этому убеждению она пришла после той первой и окончательной ссоры Мориса с Шопеном, когда ей пришлось тоже окончательно взять сторону Мориса.
В «Истории моей жизни» мы находим изображение того решительного часа, когда она по поводу этой ссоры подвела итоги всего прошлого, взвесила все настоящее и приняла бесповоротное решение насчет будущего. Но вот что поразительно, о чем, по-видимому, совершенно забыл и автор «Истории», когда так решительно утверждал, что в «их истории с Шопеном не было не только тех же восторгов, но и тех страданий», о чем забыли и все те, кто считал и печатно утверждал, что «разрыв произошел лишь в 1847 г.» – глава XXIX «Лукреции Флориани» (напечатанной уже летом 1846 г.) является дословным воспроизведением того третьего отрывка из «Истории», который мы тут наконец и приводим. Мы очень жалеем, что нельзя напечатать оба эти текста друг против друга – тождество почти абсолютное!
Итак, дело происходит, когда «Лукреции минуло 40 лет», а Жорж Санд, по словам «Истории», было «около 40 лет», в точности же – 42 года:
«Жизнь, которую я здесь рассказываю, – говорит Жорж Санд в «Истории моей жизни», – была, насколько возможно, хороша на поверхности. Солнце светило на моих детей, на моих друзей, на мою работу. Но та жизнь, о которой я не говорю, была затемнена ужасными горестями.
Я вспоминаю о дне, когда, возмущенная невероятными несправедливостями, которые вдруг обрушились на меня с разных сторон, я ушла выплакаться в маленькую рощицу в моем ноганском парке, на то место, где некогда моя мать со мной и для меня устраивала хорошенькие гроты из камней. Мне было тогда приблизительно 40 лет, и хотя я была подвержена ужасным невралгиям, я чувствовала себя физически гораздо крепче, чем в молодости. Мне пришла фантазия, среди не знаю каких черных дум, приподнять большой камень, может быть, один из тех, которые я видела, как некогда переносила моя сильная мамочка. Я подняла его без усилия, и уронила его с отчаянием, говоря самой себе: «О, Боже мой, может быть, мне еще осталось прожить сорок лет!»
Ужас перед жизнью, жажда покоя, которую я уже давно отгоняла, на этот раз вернулись вновь со страшной силой. Но во мне совершился большой переворот.
Вслед за этими двумя часами изнеможения наступили два или три часа размышления и прояснения, воспоминание о которых осталось