Первая любовь - Сэмюэль Беккет
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– У меня ничего нет.
– Поищите в карманах.
– У меня ничего нет, – ответил я. – Я вышел без ничего.
– Отдайте мне шнурок. – Я отказался. Долгое молчание. – А что, если вы подарите мне поцелуй? – Я знал, что поцелуи витают в воздухе. – Можете снять шляпу? – Я снял шляпу. – Наденьте, вам лучше в шляпе. – Как человек здравомыслящий, он призадумался. – Ну же, поцелуйте меня и покончим с этим.
А он не боялся, что я отвечу на его ухаживания отказом? Нет, поцелуй – это не шнурок от ботинок, и он, должно быть, прочитал у меня на лице, что не все страсти во мне потухли.
– Так вперед, – сказал он. Я отер губы бородой и понес их к его губам. – Минуточку, – сказал он. Я прервал полет. – Вы знаете, что это такое, поцелуй?
– Да, да, – ответил я.
– Не сочтите за грубость, а когда вы целовались в последний раз?
– Ну не то чтобы недавно, но навык меня не покинул.
Он снял шляпу, котелок, и постучал себя по лбу.
– Сюда, – сказал он, – и только сюда. – У него было благородное чело, высокое и белое. Он наклонился в мою сторону, прикрыв веки. – Быстрее.
Я сложил губы куриной гузкой, как учила меня мама, и запечатлел поцелуй в указанном месте.
– Довольно. – Он хотел было поднести ко лбу руку, но жест остался незавершенным. Он водрузил на голову шляпу. Я обернулся и бросил взгляд на противоположную сторону улицы. Только теперь я заметил, что мы расположились прямо напротив конебойни. – Вот, держите. – А я и забыл. Он поднялся. Роста, как оказалось, он был небольшого. – Все по-честному, – сказал он с лучезарной улыбкой. Зубы его сверкнули.
Я слышал, как замирают в отдалении его шаги. Когда я поднял голову, никого не было. Как рассказать остальное? Но это конец. Или все это приснилось мне и снится до сих пор? Нет, нет, ничего подобного, таков мой ответ, потому что сон – это ничто, шутка. И к тому же шутка со значением! Я сказал себе: «Оставайся на месте, пока не рассветет. Ожидай, во сне, пока не потухнут фонари и не оживут улицы. Если потребуется, спросишь дорогу у городового, он обязан тебе помочь под страхом нарушения присяги». Вместо этого я встал и пошел дальше. Мои боли вернулись, но теперь им сопутствовало какое-то необычное свойство, не позволявшее мне в них завернуться. Но я сказал себе: «Мало-помалу ты вернешься к себе». Меня можно было узнать, если бы меня знали, уже по моей походке, медленной, ригидной, словно решающей при каждом шаге неповторимую статодинамическую задачу. Я пересек улицу и остановился у окна конебойни. За решеткой обнаруживались задернутые занавески, грубоватые занавески из полотна в сине-белую полоску – цвета Пречистой Девы, – отмеченные большими розовыми пятнами. Но в середине они оказались сомкнуты неплотно, и в щелку можно было разглядеть траурные конские туши, нутрованные и подвешенные головами вниз. Я терся о стены, изголодавшись по темноте. Подумать только, что скоро все будет сказано, все придется начинать сначала. А городские часы, что с ними в конце концов было такое, отчего куранты отвешивали мне, проникая даже через кроны деревьев, страшные, морозные удары? Что еще? Ах да, мои трофеи. Я пытался думать о Полине, но она от меня ускользнула, сверкнула как молния и исчезла, как незадолго до того молодая женщина. Я предался горестным мыслям о козе, но и тут оказался бессилен сосредоточиться. Так я двинулся дальше, в нестерпимом сиянии, облаченный в свою старую плоть, вожделея найти выход, однако минуя многочисленные двери по правую руку и по левую, а разумом стремясь то к одному, то к другому, неизменно возвращаясь туда, где не было ничего. Все же мне удалось задержаться взглядом на маленькой девочке, разглядев ее чуть лучше, чем это было бы возможно в других обстоятельствах, на ней, кстати, была неопределенного вида шапочка, а в одной руке она держала книгу, возможно молитвослов, – я попытался вызвать у нее улыбку, но она не улыбнулась, а исчезла в темном парадном, не подняв на меня личико. Мне пришлось остановиться. Вначале ничего, затем потихоньку, то есть восставая из тишины и тут же утверждаясь в воздухе, возник огромный шепот, происходивший, быть может, из дома, стена которого не давала мне упасть. Это напомнило мне о том, что дома полны людей, осажденных, нет, не знаю… Я отошел на шаг, чтобы взглянуть на окна, и тут же осознал, несмотря на ставни, шторы и завесу тайны, что комнаты были освещены. Однако свет этот был настолько слабый по сравнению с тем, что заливал бульвар, что, если бы мысль не склонялась к противоположному, можно было предположить, будто весь мир уснул. Многоголосное бормотание порою прерывалось паузами огорчения. Я подумывал о том, чтобы позвонить в какую-нибудь дверь и попросить убежища до утра. Но вот уже я шел дальше. Потихоньку, потоком одновременно стремительным и сладостным, темнота облекла меня со всех сторон. Изысканными каскадами затухающих оттенков умерло море цветов. Будто со стороны я увидел самого себя, как я с восхищением наблюдаю за медленным расцветом, во всю длину фасадов, квадратиков и прямоугольников, забранных решетками и створчатых, желтых, зеленых, розовых, в зависимости от портьер и штор. Затем наконец, прежде чем упасть, сперва на колени, подобно быку, потом ничком, я оказался в гуще толпы. Сознания я не терял, уж если я потеряю сознание, то оно ко мне не вернется. Люди не обращали на меня внимания, все же стараясь не наступать на меня, жест учтивости, который не мог меня не тронуть, ради этого я и вышел наружу. Мне, напоенному темнотой и покоем, было хорошо у ног смертных, в глубине зарождавшегося дня, если то рождался день. Однако действительность, я слишком устал, чтобы искать верное слово, не замедлила утвердиться вновь, толпа отхлынула, свет вернулся, и мне не хотелось отрывать голову от асфальта только для того, чтобы вновь обнаружить себя в слепящей пустоте. Я молвил: «Оставайся там, распластанным на дружелюбных плитах ну или на худой конец на равнодушных, не открывай глаза, дождись самаритянина, дождись, пока явится день, а вместе с ним городовой или, может быть, какой еще спасатель». Но вот я опять поднялся на ноги, продолжив путь, который не был моим, вдоль ведущего в гору бульвара. К счастью, он меня не ждал, бедный папаша Брим или Брин. Я молвил: «Море на востоке, а значит, идти нужно на запад, налево от севера». Однако напрасно я возводил безнадежные очи к небу в поисках Медведицы. Потому что свет, вытопивший меня, ослепил и звезды, если предположить, что они там были, в чем я усомнился, вспомнив об облаках.
1945
Земля, отмеченная развалинами, он шел всю ночь, сам я отрекся, почти касаясь изгороди, между дорогой и канавой, по худосочной траве, медленными шажками, целую ночь, бесшумно, часто останавливаясь, через каждые десять шагов или около того, осторожными шажками, переводя дух, потом прислушиваясь, земля, отмеченная развалинами, я отрекся еще до рождения, а иначе невозможно, но рождение было неизбежно, это был он, я был внутри, вот он снова остановился, в сотый раз за ночь, надо думать, так можно вычислить пройденное расстояние, это последняя остановка, согнувшись, он оперся на свою палку, я внутри, это он кричал, он увидел свет дня, сам я не кричал, не видел света дня, две руки, одна на другой, тяжело лежат на палке, лоб опустил на руки, он перевел дух, теперь он может слушать, туловище почти параллельно земле, ноги широко расставлены и полусогнуты в коленях, все то же старое пальто, затвердевшие полы волочатся по земле, светает, ему нужно лишь поднять глаза, лишь открыть их, лишь поднять их, он сливается с изгородью, далече птица, можно перебраться на ту сторону, это у него была жизнь, у меня жизни не было, жизнь, которую и называть так не стоит, это из-за меня, невозможно, чтобы у меня было сознание, а оно у меня есть, другой меня предвидит, нас предвидит, он из этих самых, к этому он в конце концов и пришел, я его себе воображаю, как он нас предвидит, стоя там, руки и голова будто образуют единое целое, текут часы, он не шевелится, он подыскивает мне голос, невозможно, чтобы у меня был голос, и его у меня нет, он найдет мне голос, мне оттого станет только хуже, но дело будет сделано, его дело, ни слова больше о нем, этот образ, руки и голова будто образуют небольшой холмик, туловище почти параллельно земле, локти в сторону, глаза закрыты, лицо застыло, он внемлет, глаза, которых не видно, и все лицо, которого не видно, время ничего не изменило, этот образ и ничего больше, земля, отмеченная развалинами, ночь отступает, он махнул туда, я внутри, он себя убьет, это из-за меня, я это переживу, я переживу его смерть, конец его жизни, а потом его смерть, шаг за шагом, в настоящем, поглядим, как он с этим развяжется, заранее знать невозможно, я узнаю, шаг за шагом, это он умрет, а я не умру, от него останутся только кости, я буду внутри, от него останется горстка песка, я буду внутри, по-другому и быть не может, земля, отмеченная развалинами, он перебрался через изгородь, больше он не останавливается, он никогда не скажет «я», это из-за меня, он ни с кем не заговорит, никто с ним не заговорит, он не станет говорить сам с собой, в голове у него ничего не осталось, я наполню ее всем необходимым для того, чтобы развязаться, чтобы не говорить больше «я», чтобы не раскрывать рта, воспоминания и горькое сожаление, путаница из любимых людей и невозможной юности, ссутулившись, ухватив палку посередке, он рвет, спотыкаясь, через поле, я пытался жить сам, ничего не вышло, ничего, кроме его жизни, ничтожной, это из-за меня, он говорил, что жизнь не такая, но она такая, все так же, я по-прежнему внутри, все тот же, я населю его голову лицами, именами, местами и все смешаю, чтобы было на чем ему закончить, тени, от которых надо бежать, и те последние тени, от которых надо бежать, за которыми надо гнаться, он станет путать собственную мать со шлюхами, а отца с путевым обходчиком по имени Бальф, я всучу ему старого больного пса, чтобы он снова смог полюбить, снова смог потерять, земля, отмеченная развалинами, безумными шажками.